Тарас Прохасько: «В таких случаях лучше всего называть меня писателем…. Странная болезнь сердца перевод с украинского елены мариничевой и завена баблояна Смерть и жизнь Бобби Z

Тарас Прохасько


НепрОстые


М.: Ad Marginem, 2009


Тарас Прохасько. НепрО?ст?

В первый русский сборник Тараса Прохасько, видного представителя новой украинской прозы, вошли три самые известные книги: роман "НепрОстые" (2002), повести "Из этого можно было сделать несколько рассказов" и "Как я перестал быть писателем". Роман "НепрОстые" можно считать украинским магическим реализмом; повести, построенные на одержимости рассказчика собственными воспоминаниями, отсылают к Прусту. Однако если в какую чуждую традицию Прохасько и вписывать, так это в традицию еврейскую, внимательную к проблемам памяти и жизни местечка. Таким "местечком" становится у Прохасько Ивано-Франковск, где писатель родился. В "НепрОстых" рассказана его история воображаемая, в "Из этого можно было сделать несколько рассказов" — реальная, точнее, единым потоком выдано все, что рассказчику удалось вспомнить и домыслить. "Есть вещи важнее, чем судьба,— все время повторяет себе главный герой "НепрОстых".— Может быть, культура. А культура — это род, сознательное пребывание в нем". Видимо, поэтому он спит с собственными дочерьми. Дочери у него непростые, и ими интересуются Непростые — с большой буквы, "земные боги", как аттестует их рассказчик, которые охотятся за жизненными историями. А "основой любого приватного эпоса является перечень представлений о местах, в которых совершалась семейная история".

Как и любое произведение, построенное на чистой идее, читать роман практически невозможно. К тому же "НепрОстые", которые вроде, согласно традиции магического реализма, должны быть поэтичны донельзя, написаны чудовищным, иногда даже канцелярским языком, как будто нарочно этой традиции вопреки. Но вместе с последующими повестями роман складывается в картину очень осмысленного писательского движения — от эпоса к слову, к новому языку, к переживанию заново собственной истории.

Дон Уинслоу


Смерть и жизнь Бобби Z


М.: Иностранка, 2009


Don Winslow. The Death and Life of Bobby Z

Роман 1997 года американца Дона Уинслоу, известного нам по двум чудесным детективам "Зимняя гонка Фрэнки Машины" и "Власть пса". Уинслоу, бросивший в 1991-м карьеру театрального актера и менеджера ради детективов, сегодня успешный автор более десяти книг. "Фрэнки Машину" все обещают превратить в фильм с Робертом Де Ниро в главной роли, а по "Бобби Z" уже есть кино с Полом Уокером и Лоуренсом Фишберном, выходившее у нас под названием "Подстава". Фильм диковатый, как и сама книга, которую Уинслоу целиком написал в поезде — без наметок, сразу чистовиком. Так она и читается, разве что смесь жаргонов, которую Уинслоу сочинил для "Бобби Z", пропала в русском переводе. Впрочем, плохим переводам детективов мы уже давно не удивляемся.

Итак, Федеральная служба по контролю за оборотом наркотиков (у американцев это звучит проще — DNA) находит в одной из тюрем морпеха-неудачника Тима Кирни, как две капли воды похожего на гуру наркобизнеса Бобби Зета, которого должны были обменять на попавшего в плен агента. В обмен на свободу Тиму предлагают стать Бобби. Герой соглашается и вместе со славой лучшего наркодилера Калифорнии получает красотку, ребенка и кучу мафиози, охотящихся за его головой. Чтобы выжить, спасти ребенка и еще пару бобби-зетовских миллионов, надо быть очень крутым морпехом. Как Тим Кирни, а не избалованный Бобби Зет.

Это не просто хороший, а еще и очень вовремя написанный детектив, потому что будь он написан на пять лет позже, читать его было бы невозможно. Но здесь морпех — это просто морпех, за статной фигурой американского солдата не стоит призрак Ирака, красотка — просто красотка, бомбы взрываются и пулеметы строчат со скоростью, достойной "Крепкого орешка", и за всем этим такая типичная для прошлого десятилетия легкость, что нас даже не коробит, что одним из главных действующих лиц в бандитской перестрелке становится семилетний ребенок.

У спортсменов есть такая болезнь сердца — оно начинает болеть, когда уменьшаются физические нагрузки.

Это напоминает мне собственную жизнь, проживаемую вместе с людьми, которых я невероятно люблю. Я вижусь с ними, мы тратим время друг друга — что-то делаем, разговариваем, дурачимся, куда-то идем, что-то пьём, жизнь длится, проходит и тает. Это то, что спортсмены называют «нагрузкой». Так бывает всегда… Но иногда этих людей нет, они куда-то пропадают, и тогда, без привычной нагрузки, сердце начинает болеть. Сжимаются легкие и все прочие дыхательные пути, не хватает воздуха. Ты начинаешь обостренно понимать, что без нескольких Юрок, Олегов, Володек, Андреев, Иванов, Романов, Богданов тебе не одолеть твой собственный путь. Ты видишь, как превращаешься без них в айсберг, притянутый в какой-то дурацкий порт, чтоб быть растопленным и выпитым незнакомыми и чужими. Если я иногда и жалею, что я не женщина, — то лишь потому, что не могу стать всем для нескольких мужчин, которые достойны того, чтоб преклонить к их ногам небо. Ад — это другие, — сказал кто-то, не подумав. Потому что другие — это рай. Те «другие», о ком идёт речь, это стрела в грудной клетке, которая жмёт и не даёт покоя, но если её вытащить, ты умрёшь.

Если и стоит тратить на что-либо драгоценную жизнь, то именно на это — видеть, слышать, чувствовать, касаться. И пусть это будет происходить без видимого смысла, без конкретного результата — не построится дом, не вырастет сад, не родятся дети. Пусть останутся лишь рубцы на теле и на сердце. Но, отдав этим людям часть собственной судьбы, ты подаришь будущее тем детям, которые уже есть. Они поймут: папа знал, что делать.

Твое маленькое партизанское войско не оккупирует ни одной новой территории, но оно существует для того, чтоб не допустить оккупантов на вашу родную землю. Потому что она действительно ваша. И вы, или мы, никогда не сможем устроить ад на этом небольшом клочке тверди. Здесь, хочешь не хочешь, возможен только рай.

2. Я знал одну черепаху

Самое большое счастье, которое только может быть у человека либо у иного живого существа, — это товарищество, общение. Что бы кто ни говорил, но именно к этому сводятся все проявления жизни, которые называют счастьем. Без общения всё теряет свой смысл, и никакие наслаждения не могут его вернуть. Поэтому всё связанное с неудачным общением — драма. А взаимонепонимание, недо-разумения — настоящая трагедия. Непонимания бывают разные — умышленные или невольные, минутные и длительные, скоропроходящие и бесконечные, радикальные и допускающие компромисс. Все они трагичны. И заключаются, прежде всего, в противоположности желаний и намерений, в их несовпадении. Это первый уровень недо-разумений. Второй уровень сложнее — когда интересы совпадают, но разнятся представления о мире и сосуществовании в нём. Еще выше тот уровень, когда совпадает всё, кроме понимания слов — их значений, оттенков, смысловых ударений, происхождения и синонимического ряда.

Такие трагедии — самые горестные, и помочь здесь почти ничем нельзя. Самое печальное в том, что всем кажется, будто они сделали всё, чтобы понять другого и наиболее точно выразить себя. Но остаётся только грусть, досада и недоверие. Я знал одну черепаху. И знал её хозяев. И хозяева, и черепаха были очень милыми и любили друг друга, стараясь сделать всё, чтобы все были довольны и радостны. Я помню взгляд этой черепахи, когда она «разговаривала» со своими хозяевами. Но однажды черепаха неосторожно вылезла на край балкона и беспомощно упала вниз на тротуар. Правда, ее сразу же нашли и принесли домой. Оказалось, она жива. Лишь немного пострадал панцирь и на нем появилась трещинка. Трещинку быстро залечили, и все вроде прошло. Но что-то было уже не так — куда-то пропала радость, сначала равнодушной стала черепаха, а потом — уже как следствие — люди.

Потерялся контакт, исчезли взаимопонимание и возможность общения. Остались грусть, досада и недоверие. Так они и жили. Как-то я долго вглядывался в глаза черепахи и всё понял. Она стала другой — падая, черепаха повредила себе мозг. К тому же необратимо. И просто стала сумасшедшей, безумной. Мы не могли знать, что сейчас у неё в голове — сплошная темень или мощные огни прожекторов-преследователей, может, она всё забыла, а может, каждую ночь у нее нестерпимо болела голова, может, ей было щекотно между черепом и мозгом, а может, ее нервировали каждый звук и запах. Мы не могли этого знать. Мы не могли понять друг друга. Не могли помочь. Не могли спасти, потому что не могли полноценно «поговорить» — как раньше. Ей, кстати, оставалось жить у нас еще 240 лет. С этим, но без нас.

3. Птицы

Еще учась на биологическом факультете, я обнаружил, что биология является фундаментальной основой образования, мировоззрения, понимания философских построений и логических конструкций и даже художественного творчества и метафор, — такой же фундаментальной, как лингвистика. Биология может стать базисом для всего того, что необходимо голове. Но, встретив сегодня, спустя много лет, однокурсника-биолога, сменившего профессию, я вспомнил всю систему своих наблюдений и размышлений о влиянии разных биологических наук на психику.

Энтомологи (насекомоведы) всегда становятся коллекционерами. Причем коллекционерами по сути — они коллекционируют всё, даже приключения и впечатления, и умело их систематизируют. Ботаники все разные. Одни превращаются чуть ли не в филологов, другие становятся эрудированными практиками — огородниками, садоводами, грибниками и цветоводами, а третьи — знатоками всех закоулков какого-нибудь региона, точно знают, где что растёт.

Отдельная категория — специалисты, работающие с микроскопом. Свои странности вырабатываются у герпетологов, ихтиологов и физиологов. Но совершенно особняком стоят орнитологи — наблюдающие за птицами. Само по себе решение быть орнитологом — уже признак неустойчивой психики. Орнитологов можно отличить мгновенно и безошибочно. Они неповторимы, что-то их отрывает от земли к небу. Наверное, они запрягают птиц не пойми во что и где-то разъезжают на этих упряжках. Орнитологи не видят земли — только небо, верхушки деревьев. Это их корни. Сами подумайте — исчислять многотысячные движущиеся стаи по их контурам, высчитывать их маршруты между нами и Африкой, окольцовывать пойманных птиц и получать телеграммы с острова Ява, если эта птица там умрёт, отличать двадцать оттенков розового в оперении на брюшке. Угадывать гнёзда, разыскивать яйца всевозможных цветов и размеров. Постоянно смотреть в бинокли, лорнеты и подзорные трубы. Знать, в какую электричку сесть, чтоб застать мигрирующую стаю на определенной станции. Всё это не благоприятствует нормальному психическому состоянию.

Знаю по собственному опыту сосуществования с птицами: дрозды объели ягоды с куста, которые обирал я сам; вороны всегда сидели на доме перед моим окном; воробьи не пускали ласточек в их собственные гнёзда на моём балконе; грач утопился в моей бочке с водой; у меня долго жила ворона; мои дети нашли замёрзшего попугая, который потом свободно летал по всему дому; аист, обессиленный перелётом, упал на мой пост в армии; голуби, которых жарили соседи перед субботой; журавль, что прилетел к моему лесу через бомбардируемую Сербию; вороны, у которых я забирал в армии орехи… Если растения — это понятия, животные — образы, то птицы — символы и знаки. Я не удивился, что знакомый орнитолог стал теологом. Потому что птицы чем-то похожи на ангелов.

4. Невыбранное

Возможность выбора, которая считается наивысшим воплощением человеческой свободы, на самом деле не что иное как высшая форма неволи. Это обреченность. Ты вынужден выбирать, не можешь не выбрать. Потому как даже не выбирая, ты уже сделал выбор не выбирать. Выбор — обязательный экзамен, который выдерживают далеко не все. Это особая ответственность перед близкими и человечеством. Именно ходы твоего выбора и есть самое ценное, что ты можешь сделать для человечества. Ведь каждый твой выбор, а особенно их совокупность и последовательность, — свидетельствует о возможности избранного тобой пути. Совершая собственный выбор, ты тем самым указываешь дорогу кому-то еще.

Это вещи очевидные и простые. Но в проблеме выбора есть один аспект, о котором немногие задумываются всерьез. Это вопрос не-выбранного. Выбранное сразу становится реальностью, а значит — обретает временно е измерение, а то, что принадлежит времени, обязательно закончится. То есть выбранное нами лишь на время становится нашим, а потом исчезает, проходит или эволюционирует во что-то такое, что очень мало напоминает первоначальное…

В то же время цепь не выбранного, гигантское перечисление отклоненных возможностей, людей, отношений, слов, мест и поступков, чувств и переживаний, мелодий, запахов и вкусов, касаний и прикосновений накапливается в твоей ирреальности. Все это нереализовано, а потому — бесконечно. Это погост, который всегда с тобой. В этом багаже — старость и усталость, но из него распаковываются искусство, литература, оттуда играет наикрасивейшая музыка и там мерцают прекраснейшие лица на свете. Правда, у некоторых начинают корчиться и скрестись мании, страхи и другие безобразные вещи. В этом багаже всегда есть какой-нибудь старый плащ, в кармане которого лежит забытый билет — льготный билет в шизофрению, самое распространенное доказательство существования выбранного и невыбранного. Но у других, сильных, невыбранное развивает то, что делает млекопитающих людьми, — невыразимую ностальгию, печаль, которая не разрушает, а подбрасывает, возносит. Какое-то отсутствие страха, какую-то невыносимую легкость существования…

5. Рыжик

Уже давно я понял, что когда на тебя нацелено оружие, это ничего еще не означает, ведь если оно нацелено по-настоящему, уже делать нечего, а когда наполовину по-настоящему, то не выстрелит. В меня целились много раз, и всегда все обходилось. Нужно было только спокойно вести себя, хотя под прицелом мне предлагали делать глупости — спрыгнуть то с мчащегося поезда, то с высоченного моста, отказаться от чего-то очень важного или еще что-то невозможное. Но это всё фрагменты, о которых скоро забываешь. Стреляли реже и почти всегда не прицельно. Прицельно по мне стреляли только один раз — тогда я должен был погибнуть вместо друга. Но и из этого ничего не вышло. В меня не попали. И именно это обеспечило другу еще немного счастливой жизни. У меня редко бывали такие надежные друзья. И такие совершенные. Его звали Рыжик. Я так его назвал. Большой, похожий на волка, но желтый и длинношерстный пес. С удивительными глазами тигра или рыси — янтарными, глубокими и мудрыми. И брови. Абсолютно человеческие коричневые брови. Он был уже совсем взрослым и с огромным опытом всего самого плохого, когда прибился на нашу гору. Как-то сразу привязался ко мне. Сначала мог время от времени взрыкивать, когда я ласкал его, потому что нежность казалась ему чем-то необычным и коварным. Но вскоре привык. Только я мог ласкать его, как хотел. Несмотря на то, что начал жить с нами, Рыжик никогда не заходил в дом. Подозреваю, у него была клаустрофобия. Он установил во дворе свои порядки — не пускал на него никого, кроме членов семьи, яростно преследовал почтальонов, облаивал все поезда. Ненавидел все, что могло означать даже самые крошечные перемены в ритме нашей жизни. Кроме того, почему-то охранял меня от нескольких родственников и смотрел, чтобы я с ними не встречался. Иногда мог занервничать и кого-нибудь погрызть. Именно не покусать, а погрызть. Через некоторое время список погрызенных был почти идентичен списку всех, кто жил возле нас. И тогда взрослые соседи решили, что пора от него избавиться. У одного из них было ружье, другие просто начали выслеживать Рыжика. Пес что-то почувствовал и перестал ходить по прилегающим территориям.

Я бежал по овражку, когда над головой начала свистеть картечь. От удивления я не упал на дно, а выглянул из оврага и услышал еще несколько посвистов мимо головы и увидел соседей-охотников, которые стреляли в мою сторону. Стреляли, потому что из оврага высовывалась только моя голова, которая по цвету и лохматости напоминала какую-то часть Рыжикова тела. Когда стрелки пришли в себя, они долго целовали и обнимали меня. И будто кому-то, кто вернулся с того света, пообещали никогда не преследовать моего друга. Конечно, как написано в самых старых книгах, через некоторое время свое обещание они легко нарушили. Думаю, что, если б меня в тот день застрелили, это произошло бы еще скорее.

6. Пока не сошла ночь

Много лет назад я укачивал на ночь детей на руках. Тогда это еще не считалось неправильным. Что-то пел, стараясь, чтобы и голос, и резонанс в грудной клетке, и мотив песни были снотворными. Маленькое обнятое тело обмануть невозможно. Чтобы оно успокоилось, нужно самому быть абсолютно спокойным. А молодому папе так часто хотелось, чтобы сыновья уснули, а он бы мог пойти куда-то на люди. Сердечная аритмия этой надежды будила утомленных дневными впечатлениями детей, не давала им покоя, оттягивала момент засыпания, еще прибавляя напряжения к беспокойству папы.

Тогда я использовал последний аргумент. Пел грустную песню о том, как ветер березу сломал, как серну стрелец подстрелил, как раненый млел мотылек, как со смертью бороться уж было невмочь, но боролась она, пока не сошла ночь, как на свете у каждого солнце своё, как сияет оно — и на сердце светло, как гаснет то солнце, как жизнь не мила… Я становился спокойным. Дети спали. Я шел туда, куда уже не обязательно было идти, и думал о том, что жизни желанье не все утекло, и, может, пожил бы, да солнце зашло…

Не мог даже предположить, что жизнь настолько защищает себя, так сильно держится за тот пучок солнечного света, который до последнего делает небытие невидимым. Никогда не думал, что компресс памяти обладает такой же заживляющей способностью, как и сны, в которых просто невозможно дойти до ощущения смерти.

Ведь почему вместо сухих губ, закатившихся глаз, скрученных пальцев, лиц в испарине, стиснутых челюстей, сбитого дыхания, жара и холода тел, стонов, криков и проговоренного бреда, вместо конвульсий и неподвижности, напряжения и безвольности мышц, бездны взглядов, в которых можно увидеть что угодно, вместо распанаханных тел, из которых отходили жидкости и душа, я вспоминаю нечто совсем другое? Нечто такое, что было рядом с самыми дорогими смертями, но уже не имело с ними ничего общего. Какие-то непостижимые фрагменты — какие-то синие сентябрьские небеса, осеннее тепло, лампа на ночном крыльце, чьи-то ребра под тонким грязным платьем, апрельский снег, длинные белые коридоры, холодная водка с лимонным соком, листва гигантского явора, опавшая вся разом за один час, нарциссовые поля, верхние полки перегретых общих вагонов, желтая пена пыльцы на апрельских лужах, поспешная сигарета в больничном лифте, разные чаи, разные запахи, клевер и шиповник, блестящие и твердые листья в буковом лесу, поцарапанные ежевикой плечи, сушенные на жести груши (что-то подозрительно много растительных воспоминаний)…

А потом удивили дети, сделав все непонимания, размышления, ассоциации, воспоминания и осознания прозрачными, горько-сладкими и безудержными, как слеза. Мы ехали на случайном микроавтобусе по ужасно сложной дороге в туманном ущелье. В этой же машине была еще маленькая двухлетняя девочка. Затем образовалась какая-то такая аварийная ситуация, в которой каждый пассажир видит ее медленное развитие на протяжении нескольких секунд. И ясно видит — чем это все закончится. Но произошло чудо, одно из многих. Как во сне, который не позволяет ощутить состояние умирания. И тогда дети очень спокойно сказали — жалко было бы только ребенка, она еще ничего не знает, ведь мы уже так много пожили… Одному было целых девять, младшему — еще восемь.

7. Сон

В детстве этого никто не понимает. В детстве это воспринимается как странная слабость родителя. Ребенок не может уразуметь, как можно пытаться растянуть ночь, ведь дети иногда не могут дождаться завтра. Дети встают рано и хотят ложиться спать как можно позже. То же самое в ранней молодости. Кажется, что медицинские свидетельства необходимости сна — чепуха. Но потом… Потом неожиданно наступает момент, когда начинаешь понимать, что единственное, чего тебе никогда не будет хватать ближайшие десятки лет, — это сон. Ты еще можешь работать по ночам, еще можешь днем после бессонной ночи собраться с силами и быть работоспособным. Ты можешь даже, будучи ужасно измученным, вдруг решить не ложиться спать, когда есть такая возможность, а посмотреть стоящее кино, почитать какую-то книжку, попить с приятелями, позаниматься любовью. Однако всего этого энтузиазма хватит ненадолго. Ведь когда тебе уже достаточно лет, но ты еще не стар, несколько часов сна — твое сокровище, лишний час — роскошь, а полдня сна — навязчивая мечта. Ведь только здесь ты можешь протянуть паузу между наскоками длиннющего списка агрессоров. Тебе даже не так уж нужны сны. Хотя сны оказываются лучшим, что ты можешь получить на этом отрезке жизни, тебе достаточно пропасти. Как окруженный ловушками зверек, ты медленно пробираешься к кровати и исчезаешь в норе. В темноте, глубине, плотности и тесноте. Ты с удовольствием становишься ежом, кротом, земноводным, личинкой, которые не соображают, что происходит вокруг. Ты стремишься вернуться в тепло и сжатость, далекие даже от детства. Туда, где упереться в стены равнозначно счастью. Где можешь жить, существовать в форме луковицы, либо корня, либо семечка. И тогда только одно тебя беспокоит — что завтра снова будет день. Что тебя осветят, оросят и разогреют. Утром у тебя будет несколько минут самой мечтательной радости, ты будешь находиться во всех стадиях взрыва — включая момент тишины, включая разрежение и уплотнение воздуха. Ведь несколько минут ты будешь знать, что уже почти не спишь, но еще можно. Несколько самых наполненных жизнью минут перед тем, как откроются глаза и ты поблагодаришь Бога за то, что снова увидел свет.

8. Тайная карта

У многих из нас есть какая-то тайная карта — она может быть собственно картой, может быть рисунком от руки, может быть какой-то фотографией либо иллюстрацией в книге, рисунком в атласе, схемой в энциклопедии. Может быть старым снимком с незнакомыми людьми или чьей-то картиной. Иногда она может быть даже образом какого-нибудь автора, памятником или даже сквером. Эта карта может существовать в виде старого свитера, ложки, стертого ножа или выщербленной чашки. Она может быть растворенной в определенном сорте вина или измельченной и перемолотой с кофе особого сорта. Я уж не говорю о специях и духах, нескольких словах, написанных определенным шрифтом, о гербариях и нумизматических или филателистских коллекциях. О чердаках и подвалах, о кроватях и комодах, о мелодиях и фортепьяно.

Она может находиться в лице какого-то человека, иногда — незнакомого, а может быть выбитой эпитафией на чьем-то надгробии. Значит, эта тайная карта может быть зашифрована в чем угодно. Единственное, что все эти варианты объединяет, — это то, что они указывают тебе дорогу к твоему персональному утраченному раю. Это схема твоего рая и способ туда добраться.

У меня тоже есть такая карта. Я вырос на балконе. Моя двоюродная бабушка сделала из этого балкона что-то невероятное. Он был большой и заросший виноградом. И выходил на три стороны света. А бабушка была самым удивительным цветоводом в мире. Ей никогда не был важен размер цветника, не нужно было множество цветков. Она хотела только, чтобы были цветы множества видов. В нескольких коробках и оплетенных проволокой горшках росли сотни самых экзотических растений. Она отовсюду раздобывала хотя бы одно семечко неимоверно странного растения. Ей больше не требовалось. Одно семечко — одно растение. Таков был принцип. Семена ей присылали в письмах цветоводы со всего мира. Балкон, на котором я вырос, был похож на тропическое побережье. Не хватало только рифов. Я купался в лохани, выставленной на солнце, чтобы нагрелась вода. Потом эта вода, как и в джунглях, использовалась для полива растений.

Когда бабушка умерла, я перерисовал себе схему ее огорода. Записал там все названия. Это моя карта потерянного рая. Я грею себя мыслью, что когда-нибудь сумею восстановить весь этот рай на другом балконе.

НепрОстые

А кто не прочитает это эссе, тому или той будет непросто в жизни, поскольку их Непростые обойдут своими явными сюжетами, а может, даже отключат звук и свет.

Ярослав Довган

Шестьдесят восемь случайных первых фраз

1. Осенью 1951 года было бы неудивительно двинуться на запад – тогда даже восток начал постепенно перемещаться в этом направлении. Однако Себастьян с Анной в ноябре пятьдесят первого пошли из Мокрой на восток, которого все же тогда было больше. Точнее – на восточный юг или же юго-восточно.

2. Это путешествие откладывалось столько лет не из-за войны – война мало что могла изменить в их жизни. Себастьян сам решился нарушить традицию семьи, согласно которой детям показывались места, связанные с историей рода, в пятнадцатилетнем возрасте. Потому что тогда, когда Анне исполнилось пятнадцать, Себастьян понял, что все повторяется, и Анна стала для него единственно возможной женщиной во всем мире. Что он не только может быть лишь около нее, но и не может уже быть без нее.

3. А перед оградой – фрагмент выложенной уже речными кругляшами дороги. Дорога начинается снизу посредине карточки, ведет в левый верхний угол, огибая высокую покосившуюся кедровую сосну, и исчезает снова ближе к середине – естественно, вверху. В конце дорога поднимается под таким углом, что служит одновременно и задником снимка. Все время ограда справа, а слева – узкий канал с пустыми бетонными берегами. Еще левее, уже за каналом, поместился лишь кусочек высокого дощатого настила, на котором стоят несколько пляжных лежаков и кадок со стройными яливцами.

4. Франциск в белом полотняном плаще с большими пуговицами стоит у самого канала, на берегу, что ближе к дороге. Через руку у него переброшена одежда. Она того же цвета, что и плащ, но можно разобрать, что там только рубашка и штаны. В другой руке – черные туфли. По его позе видно, что он только что отвернулся от воды. А там – голова человека, который плывет по течению канала.

5. Лицо различить невозможно, но Себастьян знает, что это он. Так бывало не раз: они прогуливались по городу – Себастьян спокойно плыл каналами, а Франц шел рядом вдоль берегов.

Каналы шли параллельно каждой улочке Яливца. Таким образом, вода из многих потоков, которые стекали по склонам над городом, собиралась в бассейн на его нижней границе. Себастьян мог часами плавать в горной воде, и они непрерывно разговаривали. Судя по по всему, фотография могла быть сделана в конце лета 1914 года. Ведь только один раз с ними ходил молодой инструктор по искусству выживания, которого пригласили в один пансионат – начиная с сентября, преподавать на платных курсах. Кроме него, тогда приехали еще учитель эсперанто и собственник гектографа. Но на прогулку по городу попросился только инструктор.

6. Сразу после купания и фотографирования инструктор предложил зайти куда-нибудь на джин, но Себастьяну с Францем хотелось легкого свежего вина из волосатого крыжовника, и они повели инструктора к Бэде, к броневику, что стоял меж двумя пятнами – островками жерепа . Бэда все лето собирал разные ягоды, и теперь внутри броневика стояло несколько десятилитровых бутылей, в которых ферментировались разноцветные ягоды, нагретые металлическими стенами воза.

Они сперва попробовали понемногу каждого вина, а потом выпили все крыжовниковое. Инструктор страшно разболтался и начал проверять, как Себастьян умеет решать простенькие задачки по теории выживания. Оказалось, что тот почти ничего не знает и может очень легко погибнуть в наиневиннейшей ситуации. Хотя Себастьян представлял себе, что же такое выживание. Представлял так хорошо, что вовсе перестал о нем заботиться. И все же выживал.

7. В Африке у него было много возможностей погибнуть, но выжить было важнее, потому что интересно, что же такое Африка. В конце концов, он, глядя на любой клочок земли – даже писая поутру, – видел, что пребывает на другом континенте, на непознаной тверди. Так он убедился, что Африка существует. Ибо перед тем пересчет местностей, длинный ряд отличий в архитектуре, размещении звезд, строении черепов и обычаях стирались принципиальной неизменностью квадратиков грунта и травы на нем.

6. А о выживании он впервые узнал тогда, когда эта трава начала гореть вокруг него. Ветер, который преимущественно приносил лишь психические расстройства, теперь разгонял огонь в четыре стороны от того места, где он упал на высушенную землю. А потом, опередив огонь (может, он забежал как раз туда, откуда его разгонял на четыре стороны ветер), Себастьян попал в середину дождя, что собирался целый год и потом тек по затвердевшему красному грунту многими параллельными потоками, для которых человек значит так мало, как самая маленькая песчаная черепашка, и так много, как миллионы, мириады жаждущих потока семян, сброшенных отмершими ветвями за долгие месяцы без единой капли.

Инструктор был поражен необразованностью Себастьяна. Он не верил, что кто-то позволяет себе спокойно жить, совершенно не зная, как избежать ежедневной опасности. Тогда Себастьян решил, что больше не скажет про выживание ни единого слова.

7. Итак, единственный недатированный снимок был сделан 28 августа 1914 года. Надо будет надписать эту дату на обороте хотя бы твердым карандашом.

Если надпись даже и сотрется, – а написанное карандашом обязательно стирается, особенно тогда, когда уточнить хоть что-то уже некому, – то от твердого карандаша должен остаться рельефный след, вытисненный в распоротом острым графитом самом верхнем слое бумаги.

Физиологически

1. Каждому мужчине нужен учитель.

Мужчинам вообще необходимо учиться.

Некоторые мужчины отличаются не только способностью учиться и обучаться, но и тем, что всегда знают и помнят – чему от кого они научились, даже случайно. И если у женщин память про учителей – это проявление доброжелательности, то у мужчин – самая необходимая составляющая всего выученного.

Самые талантливые мужчины не просто учатся всю жизнь (учиться – осознавать то, что происходит), но и очень скоро сами становятся чьими-то учителями, настаивая на осознании прожитого. Собственно, так творится непрерывность обучения, которое наряду с генеалогическим древом обеспечивает максимальную вероятность того, что в продолжение твоей жизни мир не мог бы измениться настолько, чтобы лишь из-за этого совершенно утратить охоту жить.

(Со временем и Франциск, и Себастьян увидели, как много некоторые женщины знают без учителей, как мудрые женщины становятся самыми мудрыми, когда научатся учиться, а когда самые мудрые помнят тех, от кого получали опыт, непроизвольно делая его своим, то превращаются во что-то такое, чего никогда не сможет постичь ни один мужчина. Хотя бы потому, что у таких женщин ничему, кроме того, что нечто такое может существовать, ни одному мужчине научиться не удается).

2. График, который учил Франца, учился у Брэма. Брэм учился у зверей.

Годами график пересказывал Францу разные истории про учителей Брэма. Годами Франц смотрел на зверей и рисовал их привычки. Позже именно эта адаптированная зоология стала основой воспитания его дочери. Понятно, что тому же он научил и Себастьяна, когда тот навсегда остался в Яливце и начал жить в его доме. Поэтому и Себастьяновы дети знали эти истории точно так же хорошо.

3. Второй Анной Непростые заинтересовались, собственно, потому, что она так умела понимать животных, что могла становиться такой же, как они, и жить с тем или иным зверем, не вызывая у него неспокойного ощущения инаковости. Что до Себастьяна, то ему нравилось, как каждое утро, для тонуса, Анна на несколько минут превращалась в кошку или лемура. А в их совместные ночи он вроде переспал и с такими мелкими существами, как пауки и короеды.

4. Франциск достаточно быстро заметил, что у него в каком-то смысле расширенная физиология. Ясно, что физиология каждого существа зависит от среды, но в случае Франца эта зависимость проявлялась чрезмерно. Он без сомнений чувствовал, как часть того, что должно было бы происходить в его теле, выносится далеко за пределы оболочки. И наоборот – чтобы состояться, иные внешние вещи должны были частично пользоваться его физиологическими механизмами.

Франц думал, что чем-то напоминает грибы, перепутанные с деревом, или пауков, чье питание происходит в теле убитой жертвы, или моллюсков с внешним костяком – раковиной, или рыб, выпущенная сперма которых свободно плавает в воде, пока не оплодотворит что-то.

Он видел, как тем или иным мыслям не хватает места в голове, и они размещаются на фрагментах пейзажа. Ибо достаточно было поглядеть на какую-нибудь полянку, чтобы прочитать осевшую там мысль. А для того, чтобы что-то вспомнить, должен был в воображении пройтись по знакомым местам, пересматривая и отбирая нужные вспоминания.

А занимаясь любовью с Анной, точно знал, как она выглядит внутри, потому что был уверен: он весь проходил ее внутренней дорогой.

5. Беспокоить собственная физиология перестала его сразу после того, как учитель рассказал ему, что Брэм говорил, будто у псов нюх в миллион раз лучше, чем у людей. Это поражало, воображение не могло даже приблизиться к этому. Но Франц, уменьшив порядок как минимум до десяти, проникся тем, как все, что происходит вовне, преувеличенно отображается в песьих головах, как сквозняки носятся по коридорам их мозга (это он тоже рассказал Себастьяну, и тот старался считаться с резкими запахами, чтобы псов не дразнило то, от чего невозможно убежать. Себастьян едва не плакал, когда – идя на снайперские позиции – должен был смазывать ботинки табачным раствором, чтобы псы, раз затянувшись тем запахом, утратили охоту и способность идти по его следу). (Франц так зауважал псов, что, поселившись в Яливце, завел себе нескольких очень разных. Из уважения же никогда не дрессировал их. Псы жили, рождались и умирали свободными. Кажется, глядя на жизнь прочих псов в окраинах Яливца, они были за это благодарны Францу. В конце концов, именно они были настоящей интеллигенцией Яливца.)

6. Правда, одного, может быть, самого интеллигентного, названного Лукачем в честь серба – лесовода, который научил Непро стых выращивать деревья чуть посвободнее, как дикий виноград, а во время войны обсадил Яливец непроходимыми для войска зарослями, – Франц вынужден был убить собственными руками.

7. Лукача покусал бешеный горностай.

Ему было очень плохо, и вскоре должна была начаться агония. Как это и бывает при бешенстве, корчи могли усилиться от вида воды, от порыва ветра в лицо, от света, громкого разговора, от прикосновения к коже и поворота шеи.

Лукач лежал в оранжерее, в тени молодого бергамота. Как раз расцвели цветы пассифлоры со всеми своими крестами, молоточками, гвоздями и копьями, и Францу пришлось накрыть весь куст мокрым полотняным чехлом для пианино, чтобы терпкий запах страстей не дразнил Лукача (когда-то он так любил эту пахучесть, что во время цветения целыми днями спал под пассифлорой, не выходя из оранжереи).

Бергамот рос в самом конце длинного прохода. Франциск шел к нему с тесаком в руке через всю оранжерею, минуя экзоты один за другим. Пес едва повел глазами на лицо, руку, меч и с трудом поднял голову, подставляя горло. Но Франц сделал иначе – обнял Лукача и прижал его голову вниз, чтобы выступили позвонки, и удар начинался от спинного мозга, а не заканчивался им.

Несмотря на быстроту операции, Лукач мог успеть почуять запах собственной крови, а Франц ясно ощутил, как скрипят ткани, через которые прорывалось лезвие. Было впечатление, будто звуки доносятся во внутреннее ухо из собственной шеи (как чувствуешь иногда свой голос, когда кричишь под водопадом).

8. Убийство Лукача так впечатлило Франца, что потом ему не раз казалось, будто это Лукач смотрит на него очами своих детей, что жесты, позы и мимика Лукача иногда возникают из-под шерсти песьих внуков и правнуков. Будто Лукач оказался бессмертным.

Франц просто слишком мало прожил, чтобы увидеть, что это не совсем так. Ибо уже Себастьяну выпало бесчисленное количество раз убеждаться, как можно входить в одну и ту же реку, живя и с женой, и с дочерью, и с внучкой.

Не находил Себастьян ничего странного и в том, что сам Франц умер, как Лукач (может, только крови он не почуял, но звуки разорванных тканей наверняка слышал внутри себя), хотя убивали его не так старательно.

9. Так же точно никаких аллюзий не появилось у Себастьяна, когда лет через двадцать после смерти Франца на него прямо на середине моста через Тису бросился выдрессированный войсковой пес. Себастьян лишь слегка присел, чтобы выдержать ускоренный вес, и подставил летящей пасти спрятанный в кожух локоть. Пасть сомкнулась на левой руке крепче, чем клещи, а Себастьян вынул правой большую бритву из кармана кожуха и одним усилием отрезал песью голову так, что она осталась вцепившейся в локоть, а тело упало на доски моста.

10. С такой расширенной физиологией Франциску не могло быть хорошо где угодно. Ему больше всего мечталось о месте, в котором – как в случае плаценты и зародыша – его физиологии было бы наиболее комфортно прорастать.

Бэда верно писал Анне – такая себе ботаническая география. Франц нашел место, которое делало путешествия необязательными.

Перед премьерой одного из своих фильмов в синематографе Yuniperus он даже сказал публике со всей Европы – живу, как трава или яливец, так, чтобы не быть больше нигде после того, как семя ожило; дожидаясь света, который обернется мною; увидеть его не просто снизу вверх, а спроецированным на небо, то есть увеличенным и достаточно искаженным, чтобы быть еще интересней; в конце концов, мое место всегда будет оказываться в центре европейской истории, ибо в этих местах история в разных формах сама приходит на наши подворья.

11. В Яливце, а точнее, в месте, где еще не было Яливца, Франц начал жить по-настоящему. Даже несколько стыдясь своего ежеминутного счастья.

12. В тот день, когда они с профессором остановились между Пэтросом и Шэшулом, Франц думал, что путешествует по небесным островам. Лишь несколько самых высоких вершин выглядывали над тучами. Заходящее солнце светило только им. Красная верхняя сторона туч разливалась затоками, лагунами, протоками, поймами, дельтами и лиманами. О том, что в глубине, умалчивалось.

На мягком склоне Франц нашел ягоды. Из-за укорачивания летнего дня в этой высокогорной тундре они созрели одновременно – земляника, черника, малина, ежевика и смородина. Франц уже не принадлежал себе, включился в какие-то космические движения, потому что не мог остановиться, съел столько ягод, что вынужден был лечь, тогда почувствовал, что опускается до дна небывалого лона, не выдержал и излился.

Немного выше была еще весна и цвели пушистые первоцветы.

Еще выше медленно таял снег.

Франц бросился вниз и забежал между буками, среди которых царила осень. Во время этого бега сквозь год он излился вторично. Профессор тем временем разложил шатер. Они съели по несколько гуцульских коньков, вылепленных из сыра, и сварили чай из листьев всех ягод. Тогда началась ночь. От месяца все выглядело заснеженным, румынские горы казались далекой полоской берега, а землю неудержимо покидало тепло с запахом вермута.

Ходить, стоять, сидеть, лежать

1. Если города действительно лучшие сюжеты, то кульминацией Яливца как города было, безусловно, время, когда городским архитектором стала Анна – дочь Франциска.

Детям мультипликаторов, ни на шаг не отходящим от отца, стать архитекторами нетрудно. Особенно в городе, который придумал папа. По ее первому эскизу в 1900 году (Анне было тогда семь) построили новый синематограф Yuniperus в виде комода с ящиками – специально для показа Францевых анимационных фильмов.

Еще ребенком Анна спроектировала бассейн в виде гнезда чомги, который плавал в озере, подземные туннели с выходами, как у кротов, на разных улочках города, бар, в котором выход был устроен так, что, переступая порог зала, оказывался не снаружи, как мог рассчитывать, а в точно таком же зале, четырехэтажный дом-шишку и большущую двухэтажную виллу-подсолнух.

2. Ибо Анна мыслила телом. Каждое движение она могла ощущать не только целостно, но и как последовательность напряжений и расслаблений мышечных волокон, повороты суставов, замирания и взрывы кровотока, проникновение и выдавливание потоков воздуха. Поэтому выражениями ее мышления были пространственные конструкции. И любое строение она видела, минуя покрытие. И, опять-таки, как пространство, в котором происходят перемещения других движущихся и полудвижущихся конструкций – пальцев, хребтов, черепов, колен, челюстей.

3. Однако Франц заметил, что вначале фантазия Анны не могла выйти за пределы симметрии. Он уяснил для себя, что зачарованность чудом природной симметрии и есть первый детский шаг к сознательному воспроизведению красы мировой гармонии.

4. Анна воспитывалась достаточно ограниченно.

Еще когда она называлась Стефанией, а Анной была только ее мама, Франц понял, что главное в воспитании детей – как можно больше быть с ними. Возможно, пожалуй, он проникся этим слишком буквально, потому что после смерти жены почти двадцать лет не было ни одной минуты, когда бы они с Анной были порознь. Всегда вместе. Или в одной комнате, или вместе выходили из дома, или делали что-нибудь в саду, видя друг друга. Даже купаясь, Анна никогда не запирала двери ванной. Им было важно иметь возможность постоянно слышать, что говорит другой. Это стало единственным принципом Францисковой педагогики. Удивительно, но ей такая жизнь нравилась. Когда Анна начала всерьез заниматься архитектурой, то просто дрожала от радости, когда они работали за разными столами большого кабинета – она делала наброски и чертежи, а папа рисовал свои мультфильмы.

5. Всю жизнь Франциск говорил не столько ей, сколько просто вслух. Все то, что слышала Анна, слышали и их псы. Анна редко что-нибудь спрашивала, вместо этого приучилась постоянно рассказывать про все свои ощущения, стараясь находить наиточнейшие словосочетания.

Часто она перебивала Франца – расскажи то же самое еще раз, но не так коротко.

Анна не умела читать и писать, зато ежедневно пересматривала картинки в Ляруссе. Музыку она слышала только в исполнении курортной капеллы и еще гуцульских флояров , цимбалистов, гусляров, трембитаров . Сама играла только на дрымбе . Круг рисовала безукоризненно, но складывала его из двух симметричных половин. Точно так же умела сделать любой эллипс, а прямую могла продолжать бесконечно, время от времени прерываясь на несколько секунд или месяцев. Про маму знала все, что надлежит знать девочке. Играла с псами и таким образом была в кругу ровесников.

6. Она жила вдвое больше, ежедневно проживая свою и Францискову жизнь.

7. Неожиданно для самой себя Анна начала рисовать фасолины. Движение, которым это делалось, давало ей наивысшее физическое наслаждение. Тысячные повторения не делали наслаждение меньшим. Анна начала об этом думать.

Она всюду видела фасолины – в речных камешках и в месяце, в свернувшихся псах и в позе, в которой чаще всего засыпала, в овечьих почках, легких, сердцах и полушариях мозга, в горках овечьего сыра и шапочках грибов, в тельцах пташек и в зародышах, в своих грудях и в особенно любимых двух тазовых костях, которые торчали внизу живота, и в берегах озер и концентрических линиях, которыми показывалось увеличение высоты горы на географических картах. В конце концов решила, что не что иное, как фасолина, есть наиболее продуманная форма извлечения малого пространства из большого.

8. Про это Анна рассказала старому Бэде, когда принесла целый мешок большой синей фасоли к его броневику. Они втащили мешок на крышу броневика и высыпали все в верхний люк. Анна заглянула вниз и замерла – внутри броневик был полон фасоли разных размеров и цветов, вершина кучи свободно двигалась, словно потоки лавы в вулкане. Бэда собирал по всему Яливцу фасоль, чтобы отвезти ее на базар в Косове.

Видно, потом он что-то сказал Непро стым, потому что они пришли и сделали так, чтобы совсем юную Анну назначили городским архитектором.

9. Когда Франц выбирал место, он хотел, чтобы там было хорошо во всех четырех состояниях – ходить, стоять, сидеть и лежать, в каких может пребывать человек.

С Анной было иначе. Она с самого начала жила в таком месте. Став архитектором, Анна начала выдумывать что-то еще. Она очень хорошо помнила то, чему научил ее Франц, и еще лучше – что учил именно Франц. Но впервые не поверила, что он сказал ей все.

10. Можно падать – и под некоторыми домами установили батуты, на которые соскакивалось прямо с балконов.

Можно висеть – и с двух гор натянули тросы, по которым, взявшись за специальные держаки (их Анна нашла среди маминых альпинистских причиндалов), съезжалось аж на центральную площадь, провисев несколько минут над крышами и не очень высокими деревьями.

Можно качаться – и на домах разместили трапеции, на которых перелеталось на противоположную сторону улицы.

А еще можно катиться, подскакивать, ползти, возиться – это тоже было по-разному учтено в обновленном Яливце. Пациентов на джиновом курорте стало еще больше. Себастьян тогда уже воевал в Африке, а из станиславской тюрьмы сбежал террорист Сичынский.

11. Франц ясно видел, что ничего нового Анна придумать не смогла, потому что даже во время падения (или, скажем, полета – если бы ей даже такое удалось) человек либо стоит, либо лежит, либо сидит в воздухе.

Но ему понравились новации, и он предложил заливать на зиму все улицы водой. Яливец на несколько месяцев становился сплошным катком. Только держась за поручни вдоль улиц, можно было как-то выкарабкаться в верхнюю часть города. Но Франц умел ходить по скользкому.

12. Путешествуя с Франциском по ближайшим горам, Анна видела много разных гуцульских поселений. Присматриваясь внимательно, она поняла, что значит иметь свой дом. Забота о доме делает ежедневный поиск еды осмысленным. Иметь дом – словно откладывать остатки пищи или делиться с кем-то едой. Или временем, предназначенным для нахождения еды.

Если тело – врата души, то дом – то крылечко, куда душе дозволено выходить.

Она видела, как для большинства людей дом – основа биографии и выразительный результат существования. А еще там отдыхает память, потому что с предметами ей легче всего дать себе совет.

Ее очаровывала эта гуцульская особенность – самому выстроить свою хату далеко от других. На чистом месте. Когда дом построен, он становится мудрее всех пророков и вещунов – он всегда скажет, что тебе делать дальше.

13. Еще такое качество красоты. Чтобы быть доступной, красота должна формулироваться словами. А поэтому – быть измельченной. Дом дает это мелкое пространство, в котором можно успеть создать красоту собственными силами.

Начальными условиями красоты жилья Анна считала пространство, свет, протяженности, переходы между разделенностью пространства. Поэтому спроектировала несколько домов как гуцульские хаты-гражды . Отдельные комнаты и жилые помещения выходили непосредственно на квадратное подворье, замкнутое со всех сторон именно этими комнатами.

14. Исток всей красоты, которая может быть сотворена людьми, всей эстетики, – безусловно, растения (в конце концов – еды тоже; тут идеальное и материальное едины, как никогда). С другой стороны – мало что иное такое точное воплощение этики, как уход за растениями. Не говоря уж про то, что наблюдение сезонных смен – наипростейший выход в личную философию. Поэтому сербский лесовод Лукач засадил подворья гражд привезенными из Македонии цветущими кустами: барбарисом, камелиями, вересом, кизилом, волчьими ягодами, форзициями, гортензиями, жасмином, магнолиями, рододендронами, клематисами.

15. Сам же город Анна велела огородить прозрачными, идущими зигзагом гуцульскими оградами из длинных смерековых лат -ворыньем . Входить в город надо было настоящими воротами-розлогами, раздвигая заворотницы .

Особой надобности в этом не было, но Анна хотела оживить как можно больше слов, необходимых тогда, когда такие ограды есть – гары, заворынье, гужва, быльця, кечка, спыж.

Ситуации в колорите

1. Главным обитателем Яливца был, конечно, сам яливец. Франц распланировал строительство города так, чтобы не уничтожить ни одного куста на всех трех сторонах склона. Поскольку деревьев было маловато, большинство домов строили из серых плит каменных выступов, которые в некоторых местах называются горганы. Основными цветами города поэтому были зеленый и серый – еще меньше, чем на гуцульской керамике. Но если серый был всюду одинаковым, то зелень имела много оттенков. Даже немного иначе – нехорошо было бы сказать: зеленый. Лучше – зеленые. Зеленых на самом деле было так много, что все казалось неправдоподобно цветным. Даже не считая тысяч действительно радикально иных пятнышек бордовых, красных, розовых, фиолетовых, синих, голубых, желтых, апельсиновых, белых, еще раз зеленых, коричневых и почти черных цветущих кустов. По их цветкам маленькая Анна изучала цвета (Франц часто думал о том времени как о чем-то наилучшем. Называть цвета стало для него очевидным воплощением идеи творения мира и понимания). Если жить внимательно, то цветоводство в таком городе не нужно. Так и было.

Еще нужно представить себе сплошные полосы ближних, дальних и самых далеких гор, которые были видны из любой точки Яливца.

Еще небеса, ветры, солнца, луны, снега и дожди.

2. Вокруг этого каменного поселения росло так много яливца, что запах его нагретых, размоченных, надломленных, раздавленных ягод, веточек и корней просто перерастал во вкус.

4. В каждом случае сам Себастьян говорил, что Франц говорил, что жизнь зависит от того, против чего движешься. Но то, против чего движешься, всегда зависит от того, куда идешь. То есть сменить его довольно просто. Труднее с другими определяющими стихиями – что пьешь и чем дышишь.

В Яливце все дышали эфирными смолами яливца и пили яливцовку, в которую яливец попадал трижды. Потому что вода, в которой бродили сладкие ягоды, сама сначала годами переливалась с неба в землю, обмывая яливец, напитываясь им и запоминая его, а потом еще и нагревалась на огне из яливцовых поленьев.

5. Яливцовку варили на каждом подворье. Свежие побеги вываривались в казанах со спиртом, выгнанным из ягод яливца. На камнях собирались испарения, которые охлаждались и накрапывали густым джином. Бывало такое, что над крышами зависали тяжелые джиновые тучи. Так что, когда подмораживало, алкоголь прорывался с неба. На земле, уже предварительно охлажденной, он замерзал, и улицы покрывались тонким льдом. Если полизать этот лед, то можно было опьянеть. В такие дни по улицам нужно было ходить, скользя. Хотя на самом деле нога не успевает поскользнуться, если идти достаточно быстро – чтобы подошва как можно меньше терлась о лед.

6. Самая первая Анна появилась в Яливце уже тогда, когда город становился модным курортом. Незадолго до того она сильно ударилась, упав со скалы, хотя была привязана шнурком, и долгое время ничего не ела. Все-таки ужасно испугалась. На другой день она тем не менее пошла в горы и попыталась подняться. Но ничего не вышло. Впервые тело отказывалось быть продолжением камня. Что-то там оказалось сильнее. Она приехала в Яливец, пила джин, собиралась тренироваться, но вместо этого пила джин. Не решалась даже подойти к скалам. И вскоре познакомилась с Франциском. Он делал анимационные фильмы, ради которых в Яливец приезжало уже не меньше туристов, чем ради джина.

7. Анна ощущала себя как лишайник, оторванный от голого берега холодного моря. Должна была просто продержаться, чтобы удержаться. Потому что иначе было бы никак. Ей очень хотелось не быть злой. Боже! Не дай мне кого-нибудь обидеть! – молилась она ежеминутно.

Впервые они с Францем заночевали в баре, где, случайно забредя под вечер, не могли не остаться до рассвета. Бармен был до того не похож на бармена, что они довольно долго ждали кого-нибудь, к кому можно обратиться. Там они делали друг другу джиновый массаж, сотворили три джиновые ингаляции, поджигая джин-первак на ладонях и животе, пили разлитый по столу и изо рта в рот. Анна еще не представляла себе Франца в каком-нибудь другом месте.

8. Ночью лежали рядом на сдвинутых стульях и понимали, что по совпадению костей и мякоти они брат и сестра. Или муж и жена. Даже если больше такого не будет, думал Франциск, все равно приятно дотрагиваться. А она думала о разных мелочах и чудесах, которые случаются или могут случиться когда-нибудь.

Пока они спали, прижимая кости к мякоти и кости к костям, и мякоть к мякоти, их черепа непрерывно соприкасались какими-то неровностями. Они поворачивались, прижимались, крутились и отодвигались, а черепа не разъединялись ни на секунду. Иногда черепа громыхали, зацепляясь особенно выразительными горбами и впадинами, и они часто пробуждались, пугаясь непомерной близости, созданной именно головами. Никогда больше Франциск и Анна не переживали такого общего прояснения и прозрения.

Снаружи начало светать. Главная улица городка обходила закрытые бары, темные подворья, заросшие виноградом, который никогда не созревал, низенькие каменные ограды, высокие ворота и шла к подножию тысячи-шестисот-девяносто-пятиметровой горы, постепенно переходя в еле заметную тропиночку, которая в эту пору дня светилась белым.

9. Беременность Анны была периодом полнейшего счастья. Тем, что можно по-настоящему назвать сожительством, семьей.

Вечера они начинали заранее. Ходили в теплых осенних плащах далекими закоулками среди еще не заселенных вилл. Притворялись, что это не их город. Ее руку он держал в своем кармане. Они шли, одновременно делая шаг той ногой, к которой так крепко была прижата нога другого, что ощущались волны мускульных сокращений, а бедренные суставы смешно терлись. Ей очень нравилось, что все так просто. Что ее любит тот, кого любит она. Она впервые переживала радость того, что утром не надо уходить прочь. Она рассказывала ему что-то из того, что было, когда его еще не было, и очень любила, как он рассказывал о том, какой он ее знает. Утром они долго завтракали на балконе медом, кислым молоком, размоченными в вине сухими грушами, намоченными в молоке поджаренными сухарями, разными орехами.

10. На столике возле ванны стояла старая пишущая машинка с незыблемой чугунной подставкой, и то, что они не решались сказать друг другу, они печатали на длинном листе самой лучшей бумаги, вложенной в «Ремингтон». Плохо мне с людьми, про которых не знаешь, – писала Анна, – хорошо ли им теперь, хорошо ли им со мною, хорошо ли ему тут. Плохо и тяжело с теми, кто не говорит, что им нравится, а что – нет. Франциск печатал что-то совсем иное: еще не делая никакого зла, плохие люди нам делают плохо – мы вынуждены учитывать их существование. Хорошие люди перестают быть хорошими, когда начинают жалеть то, что жалко отдавать, – зачем-то написала Анна. А Франц – смысл и наслаждение существуют лишь в деталях, нужно знать эти детали, чтобы смочь их повторять.

Уже после смерти Франца Себастьян нашел эту машинку. Бумага была еще в ней. Потом он часто представлял себе настоящие диалоги живых людей, выстроенные из подобных изречений.

11. Франц пытался отучить Анну от страха. Заводил ее на скалы с той стороны, куда можно было выйти через заросли горной сосны, сзади. А там брал на руки и держал над пропастью. Судьба не самое главное, – говорил Франц. Главное – ничего не бойся. Но что-то в его методе было неправильным.

Он изучил ее тело лучше, чем она. Мог взять ее руку и прикоснуться ею к Анне так, как она сама никогда не делала и не сумела бы. Он поступал с нею так, что было щекотно в жилах, сосудах, венах. Очень долго показывал ей ее же красоту. От этого всего Анна начала понимать, какая она красивая. Красивая не для кого-то, а для себя. И ей еще больше становилось страшно, что все это может сокрушиться, ударяясь о камни.

Я люблю свою жизнь, – просила она Франца. Это хорошо, настаивал он, потому что, кроме этого, нет ничего иного, не любить – значит отречься от всего.

12. Все же она еще раз попробовала. Когда Франц заткнул ей уши. Ибо вдруг заподозрил, что Анна боится не высоты, а звучания тишины, которая высоту сопровождает.

Подстрахованная всеми возможными способами, с заложенными ушами, беременная Анна лезла по каменной стене, теряясь от того, что не знала, как прижиматься животом.

Франц решился ползти рядом. Он обрисовывал по скале все контуры прижатого живота. Вниз они так поспешно съехали по канату, что обожгли себе ладони. Почему-то часто из-за таких незначительных ожогов невозможно заснуть. Следующим утром движущиеся дагерротипы силуэтов перемещения зародыша по скале были уже готовы. Фильм получился хороший. Даром что короткий.

13. Франциск не обращал внимания на время. Все его фильмы длились несколько минут. Он придумал анимацию, которой еще не могло быть. Получал наслаждение от создания заполненных минут, которых могло бы не быть. Если бы не. Если бы не заметил чего-то, если бы не придумал прием, если бы не приспособил, если бы не отличил – если бы много чего не.

Жизнь настолько коротка, – говорил Франциск, – что время не имеет никакого значения. Так или иначе она происходит полностью.

Франц мечтал о чем-то радикальном. И додумался до того, что самое радикальное – ждать.

14. После рождения дочери Анна решила снова тренироваться. Она пробовала затыкать уши, но что-то снова нарушилось. Внутреннему уху недоставало вибрации, без которой трудно обозначить границы своего тела.

Она вспомнила про сад своего отца и укололась морфием. Вибрация появилась сразу же.

Но странно начали вести себя звуки. Они словно утратили зависимость от расстояния. Звуки летали с огромной скоростью цельносмотанными клубками, не рассеиваясь в воздухе. Иногда такой шар сталкивался с другими, меняя направление полета совершенно неожиданно. От некоторых ударов с обоих клубков обивались звуковые крохи и пыль. Они летали независимо. Перемешиваясь, отделяясь, взлетая вверх, опускаясь или забиваясь в землю. Уже на высоте четырех своих ростов Анна оказалась в непрозрачных облаках какофонии. Когда же поднялась выше, то нестерпимо было слышать грохот, с которым малюсенькие песчинки из-под ее пальцев падали на дно пропасти.

15. Больше Анна не лазила. Но морфий употреблять не перестала. Целыми днями сидела на веранде и вслушивалась в жизнь разных насекомых, обитавших около дома. Не слыша даже, как плачет голодная Стефания.

Напрасно Франц пытался что-то изменить. Самое большее, что ему удавалось, это выцедить из грудей Анны немного молока и накормить им дочку. Но опий тоже полюбил молоко. Он успевал выпить его первым, и Франц без толку мял высохшие груди. Франциск пошел к ведьме, которая крала молоко у коров, и попросил, чтобы та забирала молоко у Анны. Дитя начало наедаться. Но вместе с молоком оно получало опиум. Франц думал, что ребенок целыми днями спит от сытости. В конце концов, так было спокойнее. Но когда у Анны молоко закончилось совсем и даже ведьма не выцедила ни капли, Стефания пережила настоящий морфийный абстинентный синдром. Непростые еле спасли ее, наварив в молоке маку.

То же самое начала делать и Анна. Девочка спала, ей снились чудесные сны (некоторые из них – а ей было едва полгода – она помнила всю жизнь. Хотя, может быть, помнила ощушение, что такие сны были, а прочее взялось позже), и Анна спокойно слушала, как червяки раздвигают землю, как кричат, предаваясь любви в натянутых сетях, пауки, как трещит грудная клетка жука, стиснутого клювом трясогузки.

16. В середине декабря Франц взял Анну на колени и сказал, чтобы она убиралась из Яливца. Анна встала, поцеловала Франца и пошла в комнату собирать ребенка. Тогда он предложил другое – вызвал жену на дуэль. Потому что маленькому ребенку для дальнейшей жизни нужно было, чтобы кто-то из этих родителей был мертв.

Анна согласилась и выбрала оружие – сейчас они пойдут на заснеженные обветренные скалы и полезут двумя немаркированными маршрутами без всякой страховки вверх. Тот, кто вернется, останется с девочкой. Невзирая на все страхи, была уверена, что только таким способом победит Франциска (они совсем не подумали, что могут не вернуться оба, и ничего никому не сказали, оставляя малышку в колыбели).

Едва добрели по снегу до скал. Сняли кожухи, выпили по полбутылки джина, поцеловались и полезли.

17. Франциск впервые должен был стать настоящим альпинистом (впервые ли мне впервые, – подумал он). Поэтому слезал с вершины несколько часов; оказалось, что затвердевший снег даже помог ему – на голом камне он бы не удержался. Ему было до ужаса горько, но похоронить Анну он смог только в июне, когда снег в ущелье растаял.

Вторая старая фотография – Арджэлюджа, 1892

1. Голая женская спина заканчивается широким чересом , ниже череса – лишь полоска черной ткани. На сильно склоненной вперед шее тонкая нитка грубых кораллов. Головы уже не видно. Руки опущены вниз, но согнуты в локтях. Торс слегка скручен влево, поэтому видно лишь четыре пальца, которыми правая рука держится за предплечье левой. Спина выглядит почти треугольной – так широки плечи и узка талия. Между верхним краем пояса и белой кожей – немного свободного места. Выразительные лопатки и верхушки ключиц. Ниже шеи выступают четыре горбика позвонков. Там, где они заканчиваются, начинаются две полосы вздутых мускулов вдоль середины спины. Ближе к талии расстояние между ними наименьшее, а глубина впадины – наибольшая. Клавиатура ребер просвечивает лишь слева и то – скорее уже не на самой спине, а на боку. Но там, где грудная клетка заканчивается, начинается вогнутый изгиб талии, линия которой снова выходит до предыдущего уровня в начале таза.

Судя по контрасту белой спины и черного пояса, нетрудно убедиться, что солнечное освещение максимальное. Хотя едва заметная тень возникла лишь между мускулами на спине.

1. Спина снята вблизи. Справа от нее виден в глубине кадра маленький конь, который стоит значительно дальше от камеры. Конек-гуцулик совсем старенький – лучшего тогда не осталось после государственного набора коней в Боснию, – но очень осторожный. Вместо седла – узкое длинное покрывало.

2. Свое первое лето Франц с Анной ходили на Кострыч поглядеть панораму Чорногоры. День был солнечный, и они видели весь хребет – Пэтрос, Говэрлу, Брэскул, Пожыжэвскую, Данцыш, Гомул, Туркул, Шпыци, Рэбра, Томнатык, Брэбэнэскул, Мэнчул, Смотрыч, Стайкы, немного Свыдовца – Блызныци и Татульскую, дальше – Браткивскую, Довбушанку, Явирнык. Сзади были Ротыла, Белая Кобыла и Лысина Космацкая.

Дорогой назад, за Арджэлюджей, Анна сняла сорочку и постолы , осталась в одних мужских гачах .

Шли вверх против течения Прута. Время от времени спускались к реке попить воды. Река была такой мелкой, что Анна ставила руки прямо на дно и так опускалась к воде, погружая все лицо. Кончики грудей хотя и приближались к неспокойной поверхности, но оставались несмоченными. Только тяжелый инкрустированный латунный крест с примитивным намеком на распятие колотился о камни. В такие моменты Франц сажал Анне на спину божью коровку, жучок обегал капельки пота, щекотал кожу, а Анна даже двинуть не могла рукой.

После купели они целовались, пока губы совсем не высыхали. Потому что все мокрое высыхает. Кожа пахла холодными водорослями в теплых реках меж теплыми камнями под теплыми ветрами из-под заснеженной Говэрлы. Если бы им удалось запомнить это телесное ощущение так, чтобы когда угодно могли точно его вспомнить, то ощущение счастья было бы постоянным.

Тогда они еще много и охотно говорили. Франц думал – как изменяется все, на что стоит смотреть, когда есть кому показать.

Конек нес только грушевый сундучок с фотоаппаратом и кленовый бочонок, наполненный яливцовкой, и ни разу не зашел в воду напиться.

3. Когда Франциск в декабре 1893 вернулся со скал один, то прежде, чем покормить ребенка, случайно наткнулся, в поисках алкоголя, на тот самый бочонок. Яливцовки осталось где-то поллитра, и он заодно выпил недопитое вдвоем. Тогда вытащил засунутую среди ляруссов эту фотографию, вставил ее меж двумя прямоугольниками стекла, выкинув какой-то рисунок, и навсегда поставил на своем рабочем столе.

Растолок в латунной ступке горстку сушеной черники, залил теплой водой с медом и взялся кормить Стефанию. А утром пошел к священнику и сказал записать дочку в церковных книгах Анной.

Себастьян решил, что будет правильно положить фотографию Францу в гроб (он не мог знать, что на свете уже есть кто-то, кому ее потом всегда будет недоставать). Поэтому она, наверное, не сохранилась.

Искушения святого Антония

1. Маленькой Анне Непростые подарили миниатюрную фигурку святого Антония. Антоний в полный рост, в монашеской сутане, в одной руке держит лилии на длинном стебле, на другой – ребенок. Невзирая на размер, Антоний выглядел как настоящая статуя, когда Анна ложилась головой на пол, а фигурку ставила немного поодаль, или – тоже с пола – стоял на самом краешке стола. Особенно впечатляли его безукоризненно переданные черты лица.

Непро стые говорили, что Антоний вылеплен из растопленного свинца, который перед этим был пулей. Фигурка жила в металлическом цилиндре, в каких солдаты держат цидульки со своим именем и адресом родни. Анна носила этот патрон на очень длинной проволочной цепочке на шее. От постоянного трения меди с кожи никогда не сходили зеленые пятна. Франциск считал, что это не вредит. Когда была особенно хорошая погода, Анна выводила Антония на прогулку. Она вынимала его из капсулы и проветривала где-нибудь в траве. Когда же закрывала обратно, то вкладывала внутрь еще и небольшой цветок – фиалку, маргаритку, лепестки сливы или липовый цвет, чтобы Антонию было чем дышать.

2. Она сама очень хорошо пахла. Больше всего Франц любил, когда Анна засыпала у него на столе. Он еще немного работал, больше поглядывая на спящую свернувшуюся дочку, а потом залезал на стол, клал под голову книжку, обнимал Анну и долго дышал выдохнутым ею воздухом. Он гладил ее голову, и порой поутру Анна просыпалась с густыми тонкими и короткими царапинками на лице – какая-то затвердевшая кожица на Францисковых пальцах царапала ее тело.

3. Франциск был убежден, что не может быть более полезного занятия, чем воспитание дочери. Ежедневно он видел тысячи безукоризненных кадров, но почему-то не решался использовать камеру. Поэтому запоминал их с таким усилием, что иногда ловил себя на мысли – так дальше нельзя. Ибо часто бывало так, что вечером он не мог вспомнить, что было в сегодняшнем дне, кроме этих воображаемых фотографий (но когда Анна подросла, он часами мог ей рассказывать, какой она была в любой день детства).

4. Анне было шесть лет, когда она рассказала отцу про то, что помнит, как спала когда-то в большом сундуке, поставленном на длинном возу с восемью колесами, под деревом, с которого свисало гнездо с отверстием снизу. Отверстие было открыто, и из гнезда смотрело на нее гранатовое око какой-то птицы. А потом отовсюду слетелись тучи маленьких сов и расселись вокруг того дерева концентрическими кругами на земле, копнах сена, кустах шиповника, колодце и обороге . А еще – на веревках, натянутых от столба до столба.

5. Франциск решил, что такие видения – последствие морфинизма, и позвал Непростых. Те немного поговорили с Анной, и наконец вещунья сказала, что девочке все приснилось. Она предупредила Франца, что малышка все чаще будет рассказывать всякие чудные вещи, будет выпытывать, было ли с нею когда-то то или другое. Что о некоторых вещах она до смерти будет сомневаться – что случилось, а что приснилось, потому что для нее не будет реального и нереального – лишь разные виды реальности. Но сны не имеют ничего общего с вещунством. Они рассказывают, как может быть.

6. Франц постановил, что дочка хоть что-то в мире должна знать досконально и не сомневаясь. Они начали ходить за Мэнчил Квасивский до Кэвэлова, который стекал в Черную Тису, и Анна изучала все камешки на его берегу – как какой выглядит и около какого лежит.

А тем временем Непро стые все вместе притащились через горы в Яливец и пробыли в городе с перерывами аж до 1951 года, когда специальный отряд чекистов, переодетых бойцами УПА, сжег огнеметами психушку, где выслеженных и пойманных Непростых заперли в 1947. Им надо было приблизиться к Анне.

7. За несколько лет перед 1900 годом Франц закончил очень важный анимационный фильм.

Жить – это развязывать и завязывать узлы, руками и всем остальным, – учил его когда-то Непро стый-гадер и дал целую вязанку шкурок ужей. Франц должен был отвязать шкурку от шкурки и сплести свое плетение. Логика живет в пальцах, ее категории предвидят лишь то, что удается пальцам. Как молитвенные четки, вращал он клубок днями и ночами. Наконец, развязал все узлы, но когда довелось связывать по-своему, то оказалось, что его пальцам страшно тяжело не идти вслед за уже существующей формой. Зато Анна наплела таких узлов, что гадер привел Франца на мост, где Непро стые поселились.

8. Когда-то этот виадук хотели перебросить от одного до другого выступа хребта, между которыми разместился Яливец. Сначала построить середину, а тогда довести в обе стороны до верхов. Франциск представлял себе, что когда-нибудь такая дорога превратит весь путь от Шэшула до Пэтроса в удобную прогулку. Однако этот проект оказался единственной неосуществимой идеей Яливца. Три соединенные меж собой, но не связанные с твердью арки – гораздо выше дорожных мостов в Ворохте и Делятыне – нависали над городом по диагонали, начинаясь и обрываясь в чистом небе. Вверху остался фрагмент широкой дороги. Там зажили Непростые.

Франц очень долго лез на мост по висячей лестнице, которая еще больше раскачивалась от того, что гадер лез впереди. Наверху казалось, что мост слишком узкий, что достаточно пошатнуться, и полетишь вниз: на маленькие крыши, короткие улочки, узкие каналы, пену деревьев. Но вокруг лежала такая краса, как в чьей-то другой жизни. Все было выбеленным, других цветов не существовало даже на далеком солнце.

Заснеженные Непростые курили трубки и смотрели на Фархауль в Марамаросских Альпах за долиной Белой Тисы. Разговор был простым – когда Анна станет женщиной, то должна будет стать Непро стой. А пока они всегда будут поблизости.

7. Итак, фильм, который закончил Франц, напоминал ожерелье из узелков.

Выглядело это так. По всему полю экрана беспорядочно металось бесчисленное множество отдельных мелких значков. Все это были те элементарные символы, которые Францу удалось понаходить в орнаментах писанок mo всех углов Карпат. Из-за разницы размеров, конфигураций, цвета и скорости тьма знаков напоминала неправдоподобную мешанину разных насекомых. Узнавались лесенки, клинышки, полуклинышки, триклинышки, сорок клинышков, желтоклинышки, зубцы, кантовка, краткая, бесконечная, полубесконечная, локон, перерыв, крестик, дряшпанка, кривулька, звездочки, звезды, солнце греет, полусолнца, месяцы, полумесяцы, штерна, месяц светит, лунные улочки, радуга, фашлька, розы, полурозы, желудь, бархатцы, чeрнобрoвка, колосовка, смерички, сосновка, огурчики, гвоздики, барвинок, косицы, овсик, кукушкины башмачки, бечковая, сливовая, барабулька, ветки, перекати-поле, коньки, барашки, коровки, собаки, козлики, олени, петушки, утки, кукушки, журавли, белокрыльцы, пструги, вороньи лапки, бараньи рога, заячьи ушки, воловье око, мотыльки, пчелы, слизни, пауки, головкате, мотовило, грабли, щеточки, гребешки, топорики, лопатки, лодочки, баклажки, решетка, сундуки, подпружечки, цепочки, котомки, ключи, бусы, бочонки, кожушки, пороховницы, зонтики, образки, платочки, шнурки, миски, хатка, окошки, столбы, корытце, церковки, монастыри, звонницы, часовенки, крученые рукава, писаные рукава, косая черточка, иголoчки, клювовидная, крестовая, зубастенькая, плетенка, чиноватая, княгинька, ключковая, кривульки, точечки, рваная, крылатая, очкастая, пауковая, чичковая, глуковая, лумеровая, фляжечка, тайна, черешневая, малиновая, вазончик, отросток, стрекозки, ветрячок, салазки, крючки, медовнички.

Понемногу движение знаков набирало некоторую упорядоченность – как один очень сильный ветер пересиливает много слабеньких. Символы крутились как-то так, будто полная ванна воды вытекает через небольшое отверстие. Оттуда уже выходила цепочка значков, завязанная кое-где узлами. Цепочка скручивалась в спираль и вращалась, как центрифуга. Из хаоса к ней слетались свободные символы и выкладывали рядом цепь с такой же последовательностью знаков, с каждым разом все больше прижимающуюся к первой и оборачивающуюся вокруг нее. Теперь обе спирали ввинчивались в пустоту вместе, сближались все сильнее и превращались в мировое древо. Наступал покой. На древе распускались цветы, лепестки увядали, из завязей росли плоды, надувались, лопались, трескались, и тысячи тех же самых знаков свободно и ровно опускались на землю, складываясь в холм, утрачивая свою форму.

8. С премьерой подождали до Пасхи 1900 года. Ею открывали синематограф Yuniperus, построенный по эскизу Анны, зачитав предварительно архипастырское послание молодого станиславского епископа Андрея Шептицкого к дорогим братьям-гуцулам.

11. С того времени Непростые действительно всегда были рядом. Это только кажется, что Чорногора – пустыня. На самом деле в Карпатах места даже мало. Поэтому люди, которые живут далеко друг от друга, постоянно встречаются. Что уж говорить про маленький городок на пересечении хребтов.

За несколько довбушевых золотых Непро стые выкупили кусочек Рынка и построили маленький домик. Обложили его странно разрисованным кафелем, и он стал совершенно похожим на печь. На всех окнах понаписывали одно слово – нотар . Но на подоконниках стояли целые ряды бутылок разной величины и формы, так что можно было предположить, что «НОТАР» – название еще одного бара. Лукач сделал как-то так, что за неделю вся крыша заросла плющoм, и над дверью свисала зеленая завеса. Внутри было пусто – напротив маленького столика (с одним ящиком) на очень высоких ногах стояло удобное кресло, обитое парусиной.

В кресле сидел сам нотариус, курил одну за другой большие сигареты, вставленные в серебряное кольцо, припаянное к оловянному стержню, который опускался с потолка. Каждая сигарета была не длиннее половины средней женской ладони. Нотариус занимался тем, что скручивал следующую сигаретку, куря предыдущую.

Еще в юности он решил как-то руководить собственной смертью, а не полагаться полностью на неизвестность. Поэтому захотел установить если не срок, то хотя бы причины смерти. Остановился на раке легких и начал не ограничивать себя в курении, чтобы быть обреченным на такую смерть.

12. Но стоило кому-то прийти, как нотариус вынимал сигарету из кольца, усаживал посетителя в свое кресло, открывал ящик, вынимал два красных или два желтых сладких перца – всегда свежих и сочных, одной рукой раскрывал большой кривой нож, что болтался на ремешке у колена, вычищал перцы, положив на ладонь, осведомлялся, что налить – паленку, ракию, сливовицу, бехеревку, цуйку, зубровку, анисовку, яливцовку, боровичку, наливал полные перцы, подавал один гостю, становился к столику, вынимал из ящика лист бумаги, заостренный карандаш, подымал пугарчик , говорил «дай, Боже», глядя прямо в очи, выпивал, отъедал кусочек перца, сразу же наливал по второй, зажигал сигарету (спички держал в кармашке штанов у самого пояса, а терка былa приклеем к одной из ножек стола), брал ее в ту же руку, что и кубок, а в левую – карандаш, крепко затягивался дымом и уже был готов слушать.

13. Нотариуса называли французским инженером.

Непро стые нашли его в Рахове и предложили именно эту работу, потому что он выглядел скромно и в то же время героично. Такого хочется удивить, рассказав что-то необычное из собственной жизни.

А Непростым нужно было как можно больше таких историй и баек.

В Рахове французский инженер нанимал людей ехать в Бразилию, выписывая настоящие билеты на корабль из Генуи.

Когда-то он действительно был французским инженером. Прожил двадцать лет в Индокитае, занимаясь дренажными системами, изучая курение опиума, тайский бокс, бабочек и орхидеи, дзен. А одновременно пописывал этнологические и геополитические фельетоны в крупные европейские газеты. Несколько его писем перевел Осип Шпытко. Их опубликовали в «Деле», намекая на происхождение автора из семьи Орликов.

Непростые пришли в Криворовню и посоветовали Грушевскому препроводить французского инженера во Львов. Через Манчжурию, Туркестан, Персию, Грузию, Одессу, Черновцы, Станислав, Галич, Рогатын и Вынныки он, наконец, доехал и получил работу в этнографической комиссии НТШ . Получил командировочные, которые предназначались Шухевичу, и выехал в Гуцульщину. Но опыт нескольких малых войн, в которые он попадал в продолжение жизни, не позволял предавать себя как фольклориста. Французский инженер сделал крюк до Будапешта и раздобыл все необходимые бумаги, что давали право вербовать иммигрантов на территории Австро-Венгрии.

9. В Яливце французский инженер одевался одинаково каждый день от 1900 до 1921 года (Даже после 1914 французский инженер сидел в своем кабинете, выслушивая и записывая все, что приходили рассказывать разные люди. Рассказчики получали порядочный гонорар, а записи с историями и мечтаниями, прозрениями и безумными идеями анализировались Непро стыми). Широченный белый фланелевый костюм, пошитый без единой пуговицы, полосатые бело-салатные сорочки, распахнутые на груди, пробковые сандалии. Только зимой он заворачивался в покрывало, набрасывая его на голову как капюшон. Это французский инженер научил Себастьяна, что самоосознание находится в подошвах, а восприятие себя можно менять, ставя ноги иначе или на что-то другое.

10. Идею целого направления новых фильмов Франциску подбросил французский инженер.

В Яливце действовала небольшая галерея. Ее хозяин, Лоци из Бэрэгсасу, знался с хорошими художниками – Мункачи, Устыяновычем, Копыстынским. Романчука он привел к Федьковычу, а Водзыцкий (значительно позже, уже когда он вернулся из Парижа от Сулоаги) сделал несколько фотоэскизов для «Девочки за изготовлением писанок». С Иваном Трушем они были близкими друзьями. Лоци много рассказывал ему о том, как растения заново овладевают ландшафтами, изуродованными и покинутыми людьми. Даже водил его на этюды под Попа Ивана, на сруб. Через много лет Труш возвратился к этой теме в чудесной серии «Жизнь пней». Наконец, это Лоци впервые показал кому-то Дземброню, которая со временем стала излюбленным местом многих художников львовской школы. А Дидушынским для музея он регулярно высылал найденные гуцульские раритеты.

11. Сам Лоци всю жизнь рисовал одно и то же – деревянные стойла – для каждой коровы отдельные – на полонине Шэса, дошатые улочки между ними и гигантские заросли щавеля, что постепенно поедают свое пристанище.

А так как был галерейщиком-профессионалом, то никогда не выставлял своих работ. Зато в чужие часто влюблялся. Картины-возлюбленные он на какое-то время брал домой и жил в их присутствии, перенося с собой из спальни в кухню, из кухни в кабинет, из кабинета в галерею, из галереи в ванную.

И жизнь Лоци в значительной мере зависела от картины, которая тогда обитала у него.

12. В галерее практиковались необычные вещи. Ежедневно Лоци перевешивал картины, полностью изменяя их диалоги. Часто покупатели, выбрав какую-нибудь картину однажды, не могли узнать ее на следующее утро. Крышей галереи служил стеклянный резервуар с дождевой водой. Освещение зала Лоци менял, накрывая ту или иную часть резервуара еловыми ветками. Но самое важное – картины можно было брать на время, как книжки в библиотеке. Заказы самого дорогого отеля Лоци комплектовал сам, в соответствии с запросом.

13. Лоци был единственным в Яливце, у кого вызревал сортовой виноград. Виноградник рос вдоль стежки меж домом и галереей. Проходя по стежке, Лоци обязательно обрывал хоть одну кисть винограда. Так продолжалось от момента, когда появляется завязь, до последнего созревания. В сентябре кистей оставалось всего несколько десятков, зато они становились зрелыми, как в Токае, полностью используя виноградные силы, которых уже не требовали уничтоженные грозди.

Хотя Франциск приятельствовал с галерейщиком, даже он не догадывался, что Лоци работает на Непро стых.

14. Однажды французский инженер пересказал Францу, что слышал от Лоци.

Тот рассказал, как в галерею пришел один помещик из Тэрэсвы и попросил нарисовать ему картину, на которой было бы видно – что происходит за рамой сцены битвы под Хотыном, которую он приобрел тут год тому. Помещик подозревал, что оттуда может ударить пушка в упор по арьегарду уланов, и это не давало ему покоя.

Это как раз то, чем анимация лучше живописи, сказал французский инженер.

15. Франциск придумал более точную методику. Он снимал увеличенную репродукцию какой-нибудь известной картины – это становилось второй частью каждого фильма. Для первой и третьей частей дорисовывал кадры на пятнадцать секунд перед изображенным на картине и то же самое – после. Для пробы служил свежий пейзаж Труша «Днепр под Киевом», хотя думал Франц преимущественно про Рембрандтов «Ночной дозор». Потом он оживил несколько натюрмортов старых голландцев (хотя тут же уничтожил все, кроме Яна ван де Вельде – тот, что с колодой карт, трубкой на длинном чубуке и лесными орехами) и знаменитую «Драку» Адриана ван Остаде (какая-то корчма, пьяные селяне, бабы держат двух мужиков с безумными взглядами, которые размахивают ножами, все вверх дном, кто-то удирает, а остальные попадали на землю).

Потом он взялся за Мамаев.

Живая живопись имела такой бешеный успех, что на каждую премьеру в Яливец съезжались десятки зрителей со всей Центральной Европы, о них писали столичные журналы, а Франц уже не мог успевать делать какие-то более серьезные фильмы.

16. Еще перед тем, как Непро стые выявили особенные свойства снов Анны, Франциск мечтал о фильме, который происходил бы в ландшафте сна.

Он уяснил, что механизм снов пребывает не в чем ином, как в соединении хорошо известного по принципам неизвестной логики – так, как не могло бы быть в одном ландшафте. Это означает, что ключом к этой логике является соединение ландшафтов.

Причем последовательность соединения является определяющей. Если скомбинировать такой ландшафт, то заселится он самопроизвольно. А тогда ужe и все персонажи проявят не свойственные им черты. И – что самое главное – персонажи будут занимать пространство очень плотно. Безответственная последовательность плотная.

17. А еще, – рассуждал Франц, – вдали сны похожи на хорошую прозу со сравнениями, почерпнутыми из разных систем координат, утонченными выделениями отдельных деталей в потоке панорамы, прозрачной вседозволенностью, незабываемым ощущением присутствия, одновременностью всех тропизмов, неудержимостью неожиданного и скупой риторикой сдерживания. И на хорошую траву, которая не приносит ничего своего, но обрывает то, что держит, и переводит решетку пропорций времени и расстояния из кристаллического состояния в газообразное.

18. Однако решиться на такой фильм было труднее, чем на «Ночной дозор». Так что со временем он даже перестал беречь сны на потом, лишь наслаждаясь ими полностью ночами.

Я стою на ровной крыше двухэтажного длинного дома. Дом стоит в воде. Вода аж до верха первого этажа. До конца его высоких арок. В воде плавают три головы и стоит цапля. Одна голова заплывает под арку. Другая хочет уплыть отсюда. По лестнице из окна второго этажа спускается к воде голый пузатый человек. Сухая рука из-за угла пытается его остановить. Я тоже голая. Стою на самом краю. Руки подняты вверх. Сложены вместе. Я собираюсь прыгнуть с высоты в воду. Сразу за мной стоит круглый стол. А за ним – бочка с кувшином. За столом сидят монах и монашка и что-то пьют. Над столом, бочкой и монахами натянут на сухой ветке шатер. Сбоку к дому пристроено полушарие купола с часовенкой наверху. Из трубы часовенки вырывается огонь, а из окна выглядывает бабка. Она смотрит на меня. Далеко за куполом – широкая река, зеленый лес и высокие синие горы, как наши. С другой стороны дома пристроена круглая башня. На ее стенах нарисованы человечки. Человечки пляшут, скачут и кувыркаются. Один берет с неба какую-то книжку. Двое несут на плечах огромную малину на палке. Верх башни разрушенный и щербатый. Между обломками растут маленькие деревца и пасется коза. Вода перед домом заканчивается длинным островом. Остров голый, из красной глины. На конце острова стоит ветряк. За островом снова вода. За той водой город. К самой воде подступают две башни. Между ними каменный мост. На мосту огромная толпа людей с поднятыми вверх копьями. Некоторые стоят около перил и смотрят через воду и остров в мою сторону. На одной башне горит хворост. Под башнями (у подножия) плавают какие-то звери. Мужчина с мечом и щитом сражается с одним из них. Дальше за башнями пустое песчаное место. Посредине стоит двухколесный воз. Еще дальше сам город. Дома с острыми крышами, высокий собор, стена. А вдали высокие холмы, или низкие зеленые безлесые горы. У самого горизонта тоже большой ветряк. Справа от меня, но за водой и островом, стоят на берегу какие-то фигуры. Ко мне спинами. Некоторые сидят на конях и каких-то непонятных зверях. Один в латах и шлеме, а у другого на голове пустой пень. Между ними растет сухое дерево. Полдерева закрыто красным занавесом. В большой трещине в стволе стоит голая женщина. На верхней ветке сидит дятел, но очень большой. Какой-то человек приставляет к дереву лестницу. Довольно далеко за ними сидит на камне бородатый человек в монашеской рясе с палочкой в руке и рассматривает книгу. Он похож на моего святого Антония.

Через окошко в круглой башне, про которую я уже говорила, я вижу, что за башней происходит что-то важное. Но ничего не могу разобрать, и это очень угнетает. Но все равно очень хорошо, что я среди этого движения. На секунду смотрю через плечо и вижу далекий пожар. От него становится горячо коже спины и ногам сзади. Как-то становится понятно, что от этого надо бежать в воду. Уже собираюсь прыгнуть, но смотрю вниз и вижу натянутую колючую цепь. Не сомневаюсь, что смогу перелететь через нее. Но все еще стою. Руки уже слегка затекли, потому что долго подняты. Вдруг на спину надвигается тень, и становится прохладнее. Смотрю вверх. Как раз надо мною проплывает в воздухе парусник, окованный латами. Я вижу его дно. Это летучий корабль. Он пролетает. Тень уходит. Снова начинает печь. Уже сильнее. Хочу сделать шаг. Но вижу мужчину с фотоаппаратом.

Он все время прятался в глухом углу между моим домом и пристроенной башней с нарисованными человечками и окошками. Я не хочу, чтобы меня фотографировали, и кричу на него. Мужчина отрицательно машет руками и показывает на летучий корабль. Во мне все соглашается, что это действительно интересно. Мужчина прячет фотоаппарат в стену. Идет к башне и исчезает за поворотом. Я встаю на носки. Раскачиваюсь и прыгаю. Вижу перед собой ту цепь. Поднимаюсь всем телом. Пробую ее перелететь. Но тело не двигается с места. Я не лечу и не падаю. Начинаю кашлять. Очень быстро лечу прямо на цепь. Ударяюсь о нее пальцами вытянутых рук. И на этом я пробудилась.

20. Сон Анны показался Франциску настолько живописным, что он сразу же попробовал зарисовать его. Анна по ходу поправляла рисунок. Когда дошло до людей на берегу около дерева и мужчины с книгой за ними, Францу показалось, что он уже где-то это видел нарисованным. Лишь угол зрения был иным. Но стоило Анне раскрасить эскиз цветными карандашами, как Франциск узнал Босха. Без всяких сомнений – «Искушения святого Антония».

В Ляруссе Босх был представлен «Путешественником» из коллекции мадридского Эскориала. Других репродукций Анна не могла видеть, Франц был уверен, он всегда был рядом. Никто никогда не пересказывал «Искушений» за всю жизнь Анны, про них Франц точно не слышал даже воспоминаний или аллюзий еще со времени учебы. Это означало, что стало так, как сказала вещунья – сны Анны показывают, как могло бы быть.

Но Франц не утихомирился. Он побежал к Лоци и попросил, чтобы тот где угодно срочно заказал альбом Босха. Франц готов был ждать долго, лишь бы знать, что что-то делается.

Лоци пообещал заказать альбом завтра же. И сказал, что у него в библиотеке есть Босх, но только одна репродукция – «Искушения святого Антония».

Анна, не колеблясь, показала свою обнаженную фигурку в правом верхнем углу центральной части картины.

Когда же они одновременно узнали Непро стых в двух главных фигурах из четырех, переходивших мост на левом крыле триптиха, то Франциск пообещал себе сделать этот фильм.

21. Работалось как никогда тяжело. Франциска мучили сомнения. Он непрерывно раздумывал, сможет ли он передать настроение, колорит, атмосферу, сумеет ли расшифровать все тайные значения, следует ли показывать кому-то такое, не выглядит ли Босх смешно и безвкусно, не грех ли перерисовывать всякую нечисть и содомию, не обидит ли он Непро стых, не накличет ли беды на Анну, не сделал ли он кому-нибудь зла умышленно или неумышленно, есть ли смысл в искусстве, доживет ли он до окончания работы, не случится ли чего-нибудь нехорошего на показе, будет ли его смерть мучительной, встретится ли он после смерти с родителями, ждет ли там его Анна, будет ли когда-нибудь счастливым его народ, есть ли в мире что-нибудь красивее, чем наши любимые горы Карпаты, стоит ли так много думать, нужно ли все запоминать, хорошо ли всем все рассказывать, обязательно ли говорить красиво, думают ли растения, существует ли завтра, не произошел ли конец света уже давно, долго ли еще он выдержит без женщины, не находится ли он под властью дьявола.

22. Точный ответ на последний вопрос был бы ответом на многие другие. Невзирая на то, что Франц был убежденным греко-католиком, в частых дискуссиях на джиновом курорте всегда аргументированно побеждал манихеев, катаров, альбигойцев и ничего в мире не боялся, потому что был уверен в правильности Божьего замысла, дьявол за время работы над этим фильмом являлся ему трижды.

23. В первый раз он не показывался, только очень лаконично проявил одно свое свойство. Он был как магнит.

Францу снилось, что он лежит на полу. Вдруг, не делая ни одного движения, даже не напрягаясь, он двинулся по полу к стене. Потом – в другую сторону. Потом еще и еще, с перерывами, быстрее и медленнее. Так, будто он металлическая пылинка на листе бумаги, а под бумагой двигают магнитом. Один раз его подняло даже вверх по стене – по-прежнему лежа – и деликатно опустило на пол.

После этого дьявол попросил внимательно следить за тем, что будет. Он двинул Франца в угол. Оказалось, что там спит его учитель. Франца подтолкнуло к учителю и сразу же потянуло назад. Учитель, не касаясь тела Франца и не просыпаясь, поехал за ним. Видишь, сказал дьявол.

24. Во втором и третьем снах дьявол использовал разновидности одного и того же приема.

Второй сон был самым коротким. Франц стоял на улице в Яливце (место было настоящим, он его хорошо знал). Он ждал свою Анну, которая уже показалась в конце улицы. Вдруг к нему подъехал броневик Бэды. Бэда выглянул из верхнего люка и сказал, что он привез кого-то, с кем они сейчас выпьют джина. Из боковой двери вышел какой-то панок и подошел к Францу. Анна была все ближе. Панок стоял спиной к Анне и броневику. Он вынул из внутреннего кармана бутылку, вытащил пробку и протянул бутылку Францу. И тут все произошло. За те несколько секунд, пока и Анна, и Бэда подошли к ним, Франц успел заметить смену нескольких тысяч разных лиц на голове панка, нескольких сотен жилеток под распахнутым пиджаком, нескольких десятков форм бутылки и нескольких десятков оттенков напитка. Когда панок и Франц перестали быть наедине, калейдоскоп остановился. Панок усмехался, усмехались Бэда с Анной. Франц выпил первый. Вкус напоминал ренклоды. Бутылку передал Бэде, а тот – панку (Бэда их так и не познакомил). Когда очередь дошла до Анны, Франц почему-то выкрикнул, что она не пьет. Никто, кроме Анны, не удивился и не упрашивал. А Франц незаметно, но очень сильно сжал ей палец. Он уже знал – кто это.

25. После третьего сна Франциск пошел на высокий мост и рассказал Непростым про Босха. Все ж таки в башне, – сказал верхоблюд . Франц спросил, показывать ли кому-нибудь уже законченный фильм. Это зависит только от твоего желания, ответили Непростые. Хотя подумай, может, не стоит показывать наши лица там, где вам почудилось. А теперь иди домой и приглядывай за Анной, мы должны немного побродить по мирам, но скоро она станет женщиной и будет знать, где нас найти, сказал баильник .

26. Дома Франц сжег рисунок, на котором был набросок сна Анны.

Для того, чтобы быть счастливым, – сказал он Анне, – нужно прожить без тайн, а чужие знать только такие, которые можно рассказывать под пытками.

Он очень боялся, что Непро стые рано или поздно могут прийти за фильмом, поэтому заповедал Анне никогда не вспоминать, что он существовал. Но если бы кто-нибудь захотел дознаться о чем-то, применяя пытки, то следует сразу же рассказывать все, что хотят. Не пытаться обмануть, а говорить правду. Поэтому ты должна знать, что я все уничтожил.

Франц запаковал фильм в капшук и вышел за город, чтобы сжечь его, выкинуть в пропасть или утопить в источнике.

Дорогой он думал: как бы Анну ни мучили, она будет говорить правду – фильма нет. Парадоксально, но это будет единственной правдой, в которую палачи не поверят, и пытки не прекратятся.

В таком случае жаль уничтожать фильм. Может, он как раз когда-нибудь пригодится. Пусть найдется кто-то такой, кто посмотрит, проанализирует, хорошо подумает и поймет – что это за такие Непростые и как они вертят миром. Ведь всегда постепенно выясняется, как все и все в мире соединены со всем – переходами, которых не больше четырех.

27. Франциск вошел в буковый лес, в котором каждое дерево имело дупло под корнями. Он набросил на глаза капюшон длинной суконной мантии, чтобы видеть только, где стать, и начал на ощупь бегать по лесу. Несколько раз налетел-таки на деревья, но ничего, глаза были защищены. Бегал вверх и вниз по склону, пока в середине капюшона все звуки мира не сменились хрипом из глубины легких. Лишь тогда он остановился, не открывая глаз, нащупал дерево, нашел между корнями дупло и запихнул капшук с фильмом в дыру, глубже, чем на полтора локтя. И уже медленно пошел из лесу. В таких местах это легко сделать, не глядя. Надо идти вверх, ориентируясь по наклону земли. Вверху Франц скинул обледеневший капюшон и посмотрел на лес. Все деревья были одинаковые и незнакомые, меж ними вились бесконечные переплетения следов, глаза болели от бесстыдного лунного освещения.

Тарас Богданович Прохасько – сучасний український письменник, журналіст, один із представників станіславського феномену – народився 16 травня 1968 року в Івано-Франківську.

Мати Прохаська - троюрідна племінниця письменниці Ірини Вільде, яка підтримувала тісні зв"язки з їх родиною та часто приїжджала до них зі Львова. Дід Прохаська по лінії матері під час Першої світової війни служив в австро-угорській дивізії, що стояла на фронті навпроти частини, яку описав Ернест Гемінґвей в автобіографічному романі «Прощавай, зброє!». Батька Тараса Прохаська у віці 10 років депортували разом з матір"ю, бабусею Прохаська, з Моршина до спецпоселення у Читі, звідки він повернувся в Україну у 1956 , коли йому виповнилося 16.

У школі Прохасько добре знав біологію, брав участь у Всеукраїнській олімпіаді з української мови, але не міг уявити себе радянським філологом або журналістом, тому вступив до біологічного факультету Львівського державного університету імені Івана Франка (1992 ). За фахом – ботанік. Після завершення університету йому пропонували працювати на розташованому в горах біостаціонарі, але Прохасько відмовився через родинні обставини. Учасник студентського руху 1989-1991 років , зокрема брав участь у «революції на граніті» у Києві у 1990 .

Після завершення університету спочатку працював в Івано-Франківському інституті карпатського лісництва, згодом - учителював у рідному місті, у 1992-1993 роках був барменом, потім сторожем, ведучим на радіо FM «Вежа», працював у художній галереї, в газеті, на телестудії. У 1992-1994 був «мандрівним» співредактором журналу «Четвер», бо в той час постійно їздив до Львова, де навчався в університеті. Лауреат видавництва «Смолоскип» (1997 ).

У 1993 Тарас Прохасько разом з Андрієм Федотовим та Адамом Зевелом знявся у короткометражному фільмі «Квіти святого Франциска», а у 1996 у селі Делятин Івано-Франківської області відбувся перший в Україні міжнародний фестиваль відео-арту, гран-прі на якому отримав двохвилинний фільм «Втеча в Єгипет» (1994 ), де знявся Тарас Прохасько, його сини та Леся Савчук.

У 1998 почав працювати журналістом у львівській газеті «Експрес», згодом писав авторські колонки до «Експресу» та «Поступу». Деякий час писав до інтернет-газети «Телекритика», а потім, коли друзі Прохаська створили «газету його мрій», почав писати статті та вести авторську колонку в Івано-Франківській обласній тижневій газеті «Галицький кореспондент».

У 2004 кілька місяців прожив у Кракові, отримавши літературну стипендію польської культурної фундації «Stowarzyszenie Willa Decjusza - Homines Urbani».

У квітні 2010 Прохасько вперше відвідав США, де в нього відбулися творчі вечори у Нью-Йорку та Вашингтоні.

Працює в «Галицькому кореспонденті». Одружений, має двох синів, один навчається на історика в Українському католицькому університеті, а другий - на архітектора та будівельника у Львівській політехніці. Член Асоціації українських письменників.

За словами Прохаська, він вирішив стати письменником, коли йому виповнилося 12 років. У школі не читав радянських українських письменників, а тільки після армії прочитав вірші Василя Стуса та почав писати і сам. Оскільки біологічний факультет, на якому він навчався, був немистецьким середовищем, Прохасько деякий час вважав, що сучасної української літератури як такої не існує. Перші її твори він прочитав лише 1990 року , коли познайомився з Юрком Іздриком, який розвісив в Івано-Франківську оголошення про створення літературно-мистецького часопису «Четвер». Перші твори Прохаська Іздрик не прийняв, а згодом Прохасько написав своє перше оповідання «Спалене літо», яке було опубліковане у часописі.

Серед письменників, близьких йому «за певним типом світосприйняття», Прохасько називає Богуміла Грабала, Хорхе Луїса Борхеса, Бруно Шульца, Василя Стефаника, Данило Кіша, Габріеля Гарсіа Маркеса, Мілана Кундеру, Оноре де Бальзака, Антона Павловича Чехова, Сергія Довлатова, Лева Рубінштейна, а серед найулюбленіших творів - щоденник Анджея Бобковського «Війна і спокій» (1940-1944) та «Шерлок Холмс».

Часом видається, що Тарас Прохасько - наскрізь рослинний чоловік і це не лише сильно відчувається у його писаннях, а й помітно виокремлює його з-поміж інших українських прозаїків. Не дивно, що він постійно намагається зафіксувати мінливість незмінності й відтворити втурнішню спорідненість людської душі з рослинним світом. У багатьох творах Тараса присутній біографізм, але це не спрощує його прозу, а навпаки - робить її дуже відвертою й наближає до інтимної сповіді.

Серія внутрішньо-інтимних переживань «FM „Галичина“» та «Порт Франківськ» мають дещо притчевий характер. Написані у формі щоденника, ці роздуми на різноманітні теми, свого часу опубліковані в тижневику «Галицький кореспондент» та озвучені в ефірі радіо FM «Вежа».

Прохасько бере участь у різних мистецьких перформансах. У 2009 він, разом з іншими письменниками (Юрієм Андруховичем, Юрком Іздриком, Володимиром Єшкілєвим, Софією Андрухович) взяв участь у проекті «БОМЖ» («Без Ознак Мистецького Життя») Ростислава Шпука, пізніше презентованому на польському Міжнародному фестивалі бездомного мистецтва.

У серпні 2010 Прохасько в рамках музично-літературного діалогу, що відбувся під час фестивалю «Порто-Франко», читав уривок з роману Станіслава Вінценза «На високій полонині» на руїнах Пнівського замку. Під час читання французький віолончеліст Домінік де Вієнкур виконав сюїту Баха.

2011 книгу Тараса Прохаська «БотакЄ» було визнано Книгою року.

2013 року премією «Книга року BBC» було відзначено дитячу книжку Тараса Прохаська «Хто зробить сніг», створену разом з Мар"яною Прохасько.

Нагороди:

1997 – лауреат премії видавництва «Смолоскип».
2006 – перше місце у номінації «Белетристика» за книгу «З цього можна було б зробити кілька оповідань» (версія журналу «Кореспондент»).
2007 – третє місце у номінації «Документалістика» за книгу «Порт Франківськ» (версія журналу «Кореспондент»).
2007 – лауреат літературної премії імені Джозефа Конрада (заснована Польським інститутом у Києві).
2013 – Премія імені Юрія Шевельова за книгу «Одної і тої самої».

Твори Т. Прохаська :

1998 – «Інші дні Анни»
2001 – «FM Галичина»,
2002 – роман «Непрості»
2005 – «З цього можна було б зробити кілька оповідань».
2006 – «Порт Франківськ».
2006 – «Ukraina», спільно з Сергієм Жаданом.
2007 – «Galizien-Bukowina-Express», спільно з Юрком Прохаськом і Маґдалєною Блащук.
2010 – «БотакЄ».
2013 – Прохасько Т., Прохасько М. «Хто зробить сніг».
2013 – «Одної і тої самої».
2014 – «Ознаки зрілості».
2014 – Прохасько Т., Прохасько М. «Куди зникло море».
2015 – Прохасько Т., Прохасько М. «Як зрозуміти козу».
2017 – Прохасько Т., Прохасько М. «Життя і сніг».

Прохасько Тарас Богданович – украинский прозаик. Родился в 1968 году в Ивано-Франковске (Западная Украина). Окончил биофак Львовского университета. Автор ряда повестей и романа «Непростi». Лауреат премий имени Дж. Конрада, «Книга года BBC» в номинации «Детская книга». Произведения в переводе на русский публиковались в журнале «Новый мир», антологии «Галицкий Стоунхендж», вышли отдельной книгой «Непростые». Беседа с Тарасом Прохасько состоялась на круглом столе московского фестиваля «Украинский мотив» в октябре 2012 года. Тарас Прохасько говорил не на родном украинском, а на русском языке. Мы постарались сохранить аромат его живой речи, внеся лишь минимальную правку. Вопросы задавал Андрей Пустогаров.

Андрей Пустогаров: Сегодня у нас на круглом столе – гость фестиваля ивано-франковский прозаик Тарас Прохасько. Тарас, еще раз, пожалуйста, представь себя – это всегда интересно, когда человека сам себя представляет.

Тарас Прохасько: Я – Тарас Прохасько. Лучше всего называть меня в таких случаях писателем. И лучше всего в таких случаях называть «из Ивано-Франковска». То есть ты представил меня совершенно правильно. Дальше все будет проявляться постепенно.

Начнем, пожалуй, со Станиславского феномена 1 . Я в последнее время нередко слышал мнение, что тема эта не актуальная. Мол, когда он был? – в начале 90-х. И много воды с тех пор утекло, и даже его участники уже давно не нажимают на то, что они входят в какое-то объединение. Но, на мой взгляд, это был взлет украинской литературы. На поверхности лежит тезис, что он был связан со сломом эпох, с переходом от советской власти к независимой Украине. И в то время казалось, что распахнуты все двери, и само ожидание перемен придавало всему внутренний драйв. И еще, если и не в самих произведениях, то в идеологии авторов, присутствовал значительный элемент сопротивления советской системе. Несколько утрируя, можно сказать, что в последующие годы внятной идеологии у Украины уже не наблюдалось, Идея «вхождения в Европу» была хороша в начале 90-х. Потом оказалось, что все это непросто. Может, исчерпанность всех этих идей и привела к тому, что сейчас украинская литература развивается, в основном, в количественном отношении?

Мне просто говорить об этих временах, потому что это были очень хорошие времена. Потому что я был молод, и это было начало чего-то нового. И я воспринимаю все это не как часть истории литературы, а как свою жизнь. Но с другой стороны, тяжело что-то формулировать… То есть бывают различные стратегии: кто–то собирается вместе, чтобы создать свой путь, какую-то идеологию на основе общности взгляда на мир, а бывает совершенно иначе – именно так было со Станиславским феноменом – мы просто жили, просто делали что–то, и уже позже нашлось для этого определение.

И мы все стали немножко жертвами того, что должны теперь отвечать за то, как тот или иной тезис, слово, предложение вписывается в эту общую картину. И ты был очень прав, когда говорил об ощущении возможности, возможности всего. Ощущение открытости мира – оно было самым важным. Мы все выросли в Советском Союзе, были молодые… в начале 90-х годов нам всем было двадцать с чем-то, тридцать лет… Это, вообще, очень важный момент в истории Украины – сейчас осталось мало людей, которые не учились в советской школе. Которые знали что-то иное, чем советская идеологическая система. В детстве это была для меня определяющая вещь, потому что большинство людей старшего поколения учились или при Австрии, или при Польше, или при Чехии.

И эти люди были носителями альтернативы, они знали – что-то может быть иначе… А сейчас я вижу, что людей, которые не учились в советской школе, даже на Западной Украине, осталось очень мало, и они уже не определяют что-либо, и это уже такие отдельные воспоминания… Мы сейчас начинаем эпоху, когда поколение, которое прошло через советскую школу, так или иначе, оно уже всюду… Мы тоже прошли через советскую школу. И наш протест был эстетический. Никто из нас не думал о том, чтобы стать советским писателем. В Советском Союзе было очень много возможностей все-таки узнать что-то иное. Мы были воспитаны на всей этой мировой литературе, в том числе в польских переводах. И мы были воспитаны нашими старшими, нашими бабушками и дедушками. И все это как-то складывалось в эстетическую инаковость – дом, книжки. И вот вдруг стало возможным то, о чем ты говорил – открытость мира. И оказалось, что то, что мы делали, думая, что это, говоря в русской традиции, «в ящик» – шуфлядо ва , литература шуфляды по-украински, оказалось, что она может быть кому–то показана.

И это был, конечно, большой перелом в сознании. «Четвер» был первым на нашей территории журналом, который мы начали делать, не обращаясь ни к кому за разрешением или помощью. Конечно, и раньше была традиция самиздата, но сейчас это было уже другое ощущение: ты можешь это делать и за это уже … Это уже не война такая настоящая, это уже эстетический протест. И вот это все вылилось в то, что мы нашли друг друга. Даже такой анекдотический пример – я пришел в этот журнал «Четверг», который делал Юрко Издрык, по объявлению на заборе.

Среди различных «польская виза», или «ордена Великой Отечественной куплю дорого » – еще было «продается квартира в польском доме», или «продается квартира в австрийском доме», то есть такой еще терминологией пользовались, (я потом заметил, что в Черновцах было «австрийские дома» и «румынские», в Ужгороде – «австрийские» и «чешские») – и среди этих всех объявлений было «приглашаем работать в независимом неподцензурном литературном журнале». И я прочел, я пришел. Это было чудо, что это возможно, и оказалось, что это не разводка какая-то, чего было много в 90-х – и «продаю яд кураре, и «яд красной гюрзы», и «красную ртуть» – а тут предлагали литературный журнал, и оказалось, что это действительно литературный журнал.

И вот это ощущение – именно что мы, оказывается, можем делать так, как хотим – оно было самым сильным. И возможно потом это оказалось самым большим ударом для нашего поколения. Потому что оказалось – да, мы многое хотим, и нам кажется, что мы многое можем, нам кажется, что мы ничем не хуже, чем Кортасар, и надо только сказать – вот, мы здесь… ощущение, что только заяви о себе и все скажут – о, наконец пришли украинцы в мировую литературу!..

А потом оказывается, что набор или запас этих идей и этих возможностей… не так мы нужны миру, как нам казалось. Это для значительной части моего поколения было самым большим ударом. И писатели – еще так, более-менее, но я знаю художников, которые тоже думали – вот сейчас об этом узнают, и весь мир будет здесь. А так не было…

Напоследок только скажу: мне кажется, что самое важное в Станиславском феномене – это то, что в этом пространстве сошлось очень много ярусов, очень много наслоений. Была именно эта, как сейчас называют, семейная или живая история, то есть еще присутствовала традиция живой истории – эти рассказы, пересказы. Еще очень важно, что была минимально русифицирована эта часть Украины, то есть украинский язык жил там полноценной жизнью, и он не ассоциировался с чем-то искусственным или даже с чем-то ироническим, или запрещенным, или с каким-то там проявлением «национального самосознания» или протеста. Он был просто живым, на котором говорили обо всех вещах – о самых высоких и о самых низких.

То есть этот язык был очень в ходу. Это был язык, на котором думали. И очень важно, что это наслоение историческое, связанное с семейной памятью – оно не было однозначным. Эти все воспоминания о различных периодах, о различных судьбах, они были настолько переплетены, что становилось понятно, что если, скажем, один дедушка был в дивизии СС «Галичина», а другой, скажем, директор завода и из-за этого должен был быть членом партии … одним словом, не так было все однозначно – не было патетики не только по отношению к советской власти. Было много понимания. И это очень хорошо для литературы – когда так все сложно накладывается друг на друга. И вот это самые такие важные вещи.

Ты сказал, что все вы учились в советской школе. И в советских институтах, добавлю я. Но в ваших книгах эта часть жизни отсутствует. Создается впечатление, что годы, проведенные в Советском Союзе – это вообще табуированная для вас тема.

Отвечу так, что для меня одной из самых важных, юношеских еще стратегий писательских было – именно передать опыт… сначала передать опыт, полученный от предыдущих поколений. Это то, что называется живая история. Я понимал, что жизнь конечна, и я могу уйти в любой момент. И я понимал это как важное задание, потому что мне казалось, что, возможно, вот та память, которая у меня есть, эта семейная история моя, моих близких – возможно, она очень важна. И мне казалось, что это моя миссия. А после уже буду делать свое. И сейчас я думаю о том, чтобы больше писать… дорастаю до того, чтобы осмысливать свою жизнь, свое детство, свою юность…

Мне когда-то говорил Ярослав Грицак 2 … вот я спрашивал его: почему такое отторжение у украинцев памяти о 89 – 91 годах – о том, что называлось «борьба за независимость»? И он мне объяснял, что это вытеснение , потому что ничего на самом деле героического в этом не было. То есть в этой революции 89 – 91года – ну, во Львове началось в 88-м – на самом деле никто кроме Украинской греко-католической церкви, (которая, кстати, присутствовала здесь на Арбате в 87 – 88 году), никто ничего на самом деле героического не сделал.

Но то, что делают прихожане или верные для своей церкви, оно априори имеет другой оттенок героизма: они не говорят о каком-то героизме – для них это нормальное поведение. Поэтому эти все вещи вытесняются из сознания. Но я обещаю, что я об этом напишу. Потому что я много думаю – как вот это все конструировалось, вся та жизнь, и как это приятие и неприятие было переплетено не только в моем сознании – возможно, в моем даже меньше – но вот, скажем, в поколении моих родителей, которые мне передали неприятие советской власти, при которой они были вывезены в Сибирь. Потом они встроили свою жизнь…

Я не говорю, что они были коллаборантами в Советском Союзе, но они совершенно нормально жили в советской системе. И когда брат мой младший 3 – ему было 10 или 12 лет – сказал, что Советский Союз делает такие глупости … Он начал тогда уже читать много мировой этой старинной классики… Он сказал, что то, что сейчас делают, так глупо, что это долго не продержится, что все это скоро должно завалиться. Потому что это просто невозможно, это абсурд. И моя мама, которая была из того еще твердого поколения, но которая уже была врачом советским, она говорила – ну это надо еще чтоб сто лет прошло или двести…

Вот как это все сосуществовало? Потом уже в девяносто каком-то девятом или двухтысячном даже году я подумал, что в моей жизни ежедневной, улично-домашней, последние годы советские и годы теперешние, они же… ничего не изменилось. Ну, конечно, я могу говорить то, что я хочу или писать, но это только потому, что я стал почему-то писать. Если бы я не писал, то мог бы то же самое говорить – потому что те люди, которые говорили себе на кухне, они так и продолжили говорить…. То есть на самом деле это все очень сложно, и сказать однозначно о каком-то протесте … Ну нельзя постоянно воевать… Фрагменты рассказов о Франковске 80 – 90-х годов включил в повесть «Из этого можно сделать несколько рассказов».

Теперь давай уже окончательно перейдем к тебе самому. Как известно, существуют логический и исторический метод познания. Я предлагаю остановиться на историческом и пойти от твоего рождения к сегодняшнему дню. Я знаю, что известная украинская писательница Ирина Вильде – это твоя тетя. Где-то ты упоминал, что дед твой писал какие–то литературные, скажем так, произведения. Что на тебя повлияло? Был ли какой-то толчок к писательству?

Очень важная была особенность в моей семье, в моем городе, в моем роде – хотя она универсальна, она не принадлежит кому-то отдельно – не чуждость писательству, литературе. Kультура писания – она очень важна в том смысле, что это единственный способ что-либо зафиксировать. И присутствие написанного всегда было чем-то естественным. Вам, наверное, понятно это таинство, этот трепет – записки дедушки или предков, или непонятные даже какие-то счета – сколько там фунтов масла, еще что-то – это все имеет большое значение. Самое главное, что записывание и сохранение этих записей – что-то нормальное, обыденное и естественное. Я так рано с этим встретился …

Я не хочу сказать, что мои родственники, мои бабушки, дедушки были выдающимися писателями, но в том-то и одна из самых важных вещей, странных вещей, что можно чувствовать себя близким, например, с тем же Гоголем и не делать из этого какой-то литературной школы – что я тоже такой же, как он…Но я тоже такой же…Мне очень сложно это сейчас передать, и в этом тоже, наверное, особенность литературы, что литератор не может точно высказать свою мысль, и это неплохо, потому что дает какие–то более широкие возможности…

В 40-х годах было очень много потеряно из записок различных, даже из писем. Не говоря о том, что все это страдало от различных стихий, была еще такая важная вещь, как сжигание – сжигание документов, сжигание книг. И очень много книг сами люди сжигали в своих домах, чтобы это не стало лишним поводом к претензиям, к репрессиям. Может быть, даже никогда не стало бы, но люди делали это ради собственной безопасности. Это как пристегивать ремень: неизвестно, поможет это или нет, но все равно считается, что так лучше. Поэтому этого написанного осталось очень мало. И мне казалось всегда, что вот эта традиция что-то записывать – не для того, чтобы это было литературой, которая потрясет мир, но для того, чтобы это не ушло – это нужно.

С Иреной Вильде – это сложная такая история, потому что это, можно сказать, самая значительная писательница, с которой я соприкасался. Она уже была в то время старшей, бабушкой, можно сказать, по некоторым приметам, хотя она была очень молодая по иным приметам. Я был еще ребенком, но я понимал, что это вот я соприкасаюсь с самой выдающейся писательницей из тех, что сейчас есть. Она, в самом деле, писала очень хорошо, и украинская литература без Ирены Вильде в 30-х годах была бы совершенно иная – это что-то было похожее на тот же Станиславский феномен или на «Бу-Ба-Бу» 4 , но только в 30-х годах.

30-е годы – это сложное время серьезных идеологических противостояний – и внутри западно-украинского общества, и противостояния всех частей Западной Украины с идеологией стран, которым они принадлежали. От радикализма, от универсального европейского фашизма до национализма: тоталитарный национализм, интегральный национализм, гуманитарный национализм… Не говоря о том, что это все сочеталось с большим религиозным возрождением, притом религиозным возрождением именно очень хорошим. Это было время, когда даже епископы украинской католической церкви, которых потом считали врагами советской власти и украинского народа, говорили, что не надо это политизировать.

То есть политика церкви была такой, какой и следует быть церковной политике. И все было переплетено. И вот появилась молодая такая девушка, которая начала писать абсолютно свободно о том, что происходит, о том, что она переживает, и это все было лишено идеологической стратегии. Это была живая настоящая литература. Потом она… тоже очень интересно – это становление, это история … потом она получила Шевченковскую премию – уже в 60-х годах. В своё время она позволяла себе в числе немногих писать лично Сталину.

То есть ее приняла советская власть. И даже в моей семье были различные мнения, как ее принимать дома: или как нормальную тетю, или как ту, которая пишет письма Сталину? Потом она редактирует свой роман прекрасный, может, слишком длинный роман «Сестры Ричынские», написанный в 20 – 30-х годах. Редактирует с точки зрения новой власти, чтобы это все уже уложилось как-то…И роман от этого совершенно не интересно стало читать… Вот это мои детские наблюдения, связанные с Иреной Вильде.

А кроме того был еще опыт постоянного чтения авторов, которые чудом сохранились в этих домашних библиотеках. Ну и у меня была такая странность – я решил, что не буду читать советскую литературу из школьной программы в 9 – 10-м классе. Я, правда, изменил себе – прочел «Всадников» Юрия Яновского и – ну, он уже был вне программы – Мыхайла Стельмаха «Гуси-лебеди летят» – такие идиллические рассказы о детстве.

Я считал, что должен немножко повзрослеть и тогда уже можно будет знакомиться с украинской литературой советской, потому что мне казалось – именно из-за этой тети Ирены Вильде – что там может быть что-то небезопасное для незрелой головы. Но, поскольку со взрослением я начинаю понимать, что взросление все еще не приходит, что еще рано, еще рано, может, я еще не готов, поэтому я так себе и не ответил на вопрос: какой должна была быть Ирена Вильде в той ситуации?

Знаю только очень важную вещь: ее мужа – первого, любимого и самого главного, отца ее детей, расстреляли немцы в 43 году в Ворохте 5 , и расстреляли за то, что он был лесничий. То есть у них были свои претензии, но были и другие претензии с другой стороны, и неизвестно, каким партизанам… и помогал ли он каким-то партизанам. Теперь неизвестно, за что…

Я понял, что люди, которые живут близко к лесу, всегда должны отвечать за то, что они живут близко к лесу. Потому что в лесу темно, и за всех, кто приходил оттуда, ответственность всегда была на лесничем. И вся жизнь в этих условиях была связана с вопросом, что правильно? Главным вопросом – литературы, в том числе – мне всегда казался такой: что важнее – жить и дожить жизнь или отдать жизнь, только потому, что кто–то тебе сказал, что так надо, или ты чувствуешь, что надо отдать эту жизнь? И как с этой мерой отдавания? И кто прав? С одной стороны, вот Вера, Надежда, Любовь и мать их София. Когда их по очереди мучительной смертью убивали, мама могла все остановить уже после первой мученической смерти Веры, они могли сказать, что все-все-все, хорошо-хорошо, никакого Христа нет, и все – гуляй, вся семья будет жить дальше.

Но они решили, и их мать в том числе, и сестры между собой, что Христос важнее. И хорошо, что они… они – святые. Это значит, что они были какие-то особенные, они что-то для этого сделали еще до того, как умерли. А что делать людям, которые не святые, которые – люди? И как в условиях всех этих исторических, социальных, общественных движений и изменений сделать выбор между этикой и продолжением рода?

Я хочу зацепиться за твою фразу. Ты где-то писал, что хотел стать лесником. Несмотря на то, что лесник становится ответственным за все, что происходит в лесу, и судьба его может сложиться трагически, ты все же хотел стать лесником?

Я не стал лесничим из-за моего отца, который работал в лесной отрасли. И хорошо знал реальность, и знал меня. Он сказал: ты будешь очень разочарован, когда столкнешься с тем, что происходит. Ты будешь или всю жизнь воевать с этим, или просто уйдешь оттуда сам. Он знал мои взгляды на экологию, на сохранение лесов, природы, и знал, как это все на самом деле в поздние даже советские времена, я уже не говорю о теперешних. Уже в позднее советское все было довольно деморализовано. И он посоветовал мне не делать этого.

Еще я был призером республиканской олимпиады по украинскому языку и литературе и имел право без экзаменов или с каким-то облегченным экзаменом поступить в Киевский университет на филологию украинскую или на журналистику. Но этого уже я не захотел, именно из-за того, что не хотел быть советским журналистом или советским писателем. И вот я решил, что я люблю писать и я люблю природу – стану биологом и буду писать книжки о животных. Популярным тогда окном в мир было издательство «Мир», которое в 80-х годах начало издавать книги Даррелла.

Ты упомянул, что твои и отец, и мать были высланы в Сибирь. Это вместе с их родителями?

Нет. Мать не была выслана. Но я подозреваю, что все это очень тяжело сказалось на ее психике. Лучше бы ее выслали. Я сейчас скажу, почему. Мой отец был ребенком, когда его с его матерью выслали в Сибирь, и обвинения были смешные. Конечно, они не были в лагерях. Другие мои родственники были. Но это было спецпоселение. Месяц в телячьем вагоне, потом выброс в лесу и – стройте себе новую жизнь. Уже зима приближается, Сибирь…Но между собой бабушка с отцом потом говорили об этом так: «когда мы еще были на курорте». Они уже в конце концов называли это курортом.

И жалели, почему жизнь так складывается: хотел бы сам поехать на Байкал, но почему-то никогда не едешь? Все время откладываешь, откладываешь… И вот приходит вдруг весть: завтра едете на Байкал. И едешь. Когда бабушка уже была старенькая и лежала, и уже чувствовала слабость, и говорила себе «может, не вставать?», то, по ее словам, все время думала: а если бы вот сейчас выбили дверь, пришли люди в черном и сказали «вставай и на выход», то нашлись бы силы, – встала бы и пошла. Чем же я хуже НКВД? Почему я себе не могу сказать: «встань и делай то, что хочешь».

Что касается семьи мамы, то мой дедушка по маминой линии, когда пришли фашисты немецкие, то есть, может, это не были фашисты – немецкая власть в Ивано-Франковск … Очень часто эта жизнь ежедневная складывается независимо от наших желаний и принципов. Например, Галиция была включена в государство немецкое, в Рейх, а Восточная Украина не была включена в Рейх. Оттуда забирали на работу, там расстреливали на улицах, даже ОУНовцев, националистов, там ликвидировали евреев 6 .

Но, что очень важно, в Галиции ежедневной жизнью занимались другие службы, не оккупационные войска. Так же, как потом Советский Союз сказал: всё, вы наши граждане. Приходили и арестовывали за измену Родине, а люди никогда не были гражданами Советского Союза. А их – пришли, включили в Советский Союз – и оп! измена Родине. И эти немецкие власти отдали коммунальное хозяйство, скажем так, местному населению. И сказали местному самоуправлению: пусть кто-то будет директором электростанции. Мой дедушка 11 лет изучал электрическое дело в университете в Вене. Притом он хотел еще и еще учиться. И вот он после этого всего приехал в Ивано-Франковск. И конечно, он был самым известным электрикмэном в городе. И пришла к нему делегация эта украинская и говорит: ну вот, наконец-то, займись-ка электростанцией.

Ну и воленс-ноленс он занялся этой электростанцией. А потом, когда пришли советские через несколько лет, то это уже считалось пособничеством, потому что вместо того, чтобы подорвать вместе с собой главный генератор, он обеспечивал город электричеством. Но дедушке удалось в первые же месяцы уйти с этой работы, потом они переехали в другую область, и там – недостатки системы – никто уже об этом не думал.

Таким образом, семья моей мамы не была выслана, но у нее остались детские страхи – что это все как-то где-то выплывет. Они не связаны с идеологическими вещами, а просто вот такая угроза… А у отца этого не было, потому что после того, как с ним это случилось, он от этого освободился…Такие вот разные истории в моей семье.

Мне показалось, что я подметил точку зрения биолога в твоих словах о том, что вот приходит НКВД — и человек попадает в другой ареал обитания, в котором бы не оказался по своей воле, но который теперь входит в его жизнь. Но в твоих произведениях, в частности в ранних повестях, видно и знакомство с философией. В частности, «Логико-философский трактат» Витгенштейна ты явно читал. То есть биология пропитывает все твои произведения, но это биология не та, которая у Даррелла, где, грубо говоря, рассказывается о приключениях зверушек. Тебя называли странствующим философом. Я вижу в твоих произведениях своего рода биологическую философию. Это осознанно?

Осознанно. В университете я хотел заниматься зоологией. Тогда как раз была в моде наука этология – такая наука будущего, наука на стыке – о психологии животных, поведении животных. Но меня записали в группу ботаников. Мне сказали – это ничего, через год переведешься, куда хочешь. И я начал изучать ботанику.

Вдруг я понял, что изучение биологии – если не изучаешь какие–то конкретные реакции – это та же философия, Я думаю, что похожие вещи могут быть и в других дисциплинах. В той же электротехнике или физике. Меня интересовало, как это все возможно. У меня всегда был еще выход в теологию. Я, на самом деле, очень религиозный, в том смысле, что я не сомневаюсь в акте Божьего Творения. То есть я не знаю как, что, что мы можем понять, что мы не можем понять, но я не сомневаюсь в том, что мир есть часть Божьего замысла. Когда я начал смотреть с точки зрения биологии – той же ботаники, флористики – я, к примеру, подумал: как объяснить существование видов растений? Я понимаю, что все есть пища для чего-то, но все равно слишком много этих похожих видов растений. Невозможно рационально объяснить, зачем это. И такие моменты были очень важны для меня и очень интересны– как метод, как инструмент моей личной теологии.

У тебя в роду были, что называется, городские рафинированные интеллигенты, а, с другой стороны, в твоих произведениях явно видно знакомство с сельской жизнью. Как это все сочетается в твоей жизни?

Так случилось, что после вот этой Сибири … Моя бабушка поехала туда уже вдовой, потому что мой родной дед погиб еще в первые дни польско-немецкой войны. Его взяли в польскую армию и он погиб в сентябре 39-го. А отец родился 1 января 40-го года. То есть он никогда своего отца не видел. И я не видел этого своего деда. Потом они оказались с бабушкой в Сибири, и там же в Сибири встретились с мужчиной, у которого тоже была сложная семейная история, у которого семью увезли в Польшу, и который отбыл шесть или семь лет лагерей и поселился в Сибири.

Им было уже по 50 лет примерно, когда они там встретились, и начали жить вместе, Говорить о любви с первого взгляда сложно, потому что быть вместе казалось естественным и – давай все это вместе преодолевать. Потом уже стало можно возвращаться – это был 56-й хороший год – и они сразу решили, что оставляем все и едем сюда. И они поселились у этого мужчины – Мыхайла – в Карпатах. Я его считаю своим дедушкой так же, как и того, которого не видел. И он очень важным был и для меня, и во всей этой географии. Вот так я оказался в этих украинских горах и в этой хате. Хата маленькая, но я там вырос.

И это не было дачной жизнью. Это была нормальная жизнь в горах. Конечно, там не было ежедневной работы с плугом, потому что там очень плохо все растет, кроме леса и яблок. Но это была часть моей жизни. И еще мне очень важно теперь, как воспоминание: когда они начали жить вместе, им было 49 и 51 год. И могло показаться, что жизнь прожита, тем более такое вот все было, но они вместе прожили еще 30 лет – для совместной жизни это очень немало. И потом, когда дедушка умер, бабушка говорила мне, что счастливее этих последних 30 лет в ее жизни не было. И для меня это всегда напоминание, что никогда нельзя говорить: все – жизнь прожита, ничего нового не будет, что, как поется в песне, «юж мне так не буде, як ми було перше» 7 .

На самом деле, «тенша о темпо», как говорят португальцы – «маемо чес», как говорят гуцулы – есть время.

Ты сказал, что одним из побуждений к писательству было желание сохранить память о прошлом. Но это скорее относится к твоему более позднему творчеству. А вот в ранних повестях вроде бы нет этого намерения зафиксировать историю своего рода. Напротив, в повести «Чувство присутствия» есть такая фраза: « Ему казалось, что, запомнив, он лишит мир последних свойств, поэтому не следует ничего отбирать, запоминая». Это, на самом деле, одно и то же или это какая–то трансформация твоих взглядов?

Когда я говорил о фиксации, то не имел в виду только записывание каких-то событий. Кстати, только в позапрошлом году во время ремонта в подвале нашего дома в Ивано-Франковске заштукатурили стену, на которой гвоздем была выцарапана хроника с 39-го по 45-й год: во время бомбежек туда прятались и там что-то записывали – такая лаконичная история. Но я даже некоторые свои личные размышления воспринимал, как свидетельства истории. И это тоже важно зафиксировать. Вот ты спрашивал о городе, селе. Очень часто по этой линии шло разделение: вот есть городские, а есть сельские.

«Проблема в том, что украинская литература очень рустикальная». Или «проблема в том, что город такой-то, а село такое-то». А мне как-то удалось, благодаря не знаю чему – этому всему, что я получил, наверное – синтезировать эти вещи. Мне интересно было это все объединить. Я чувствовал себя своим и в городе, и в селе. И я чувствую себя своим в различных частях мира. Не то, что это все мое, но я там мог бы так же естественно находиться. И уроки истории – важна не только эта буквальная хроника, но историософия; как вот это все потом играет.

Тут как раз есть выход к твоему роману «Непростi». Стиль романа – это, конечно, стиль городского человека, Но этот стиль отчасти моделирует и мышление человека природы, который живет, слившись с ландшафтом, Проявляется это в грамматике, в построении фраз. Но я хочу тебе задать следующий вопрос. В романе присутствует инцест. Герой последовательно женится на женщине, потом на их общей дочери, потом на дочери этой дочери, то есть на своей внучке. При этом каждая мать погибает сразу после рождения дочери. Как говорится, что вы этим хотели сказать? Это подчеркивание изолированности Галичины, ее нежелания пускать внутрь себя чужого?

Я сначала все же скажу о языке романа. У меня было внутреннее задание показать Гуцульщину, Карпаты в ключе, к которому редко обращаются. Потому что и Коцюбинский в «Тенях забытых предков» и многие другие говорили о «сохранившемся в неприкосновенности мире гор, легенд и древних традиций». Что эти гуцулы сохранились, потому что изолировались от окружающего мира.

Мне хотелось показать другую сторону. Ведь Карпаты только кажутся барьером. На самом деле они – мост. Горы эти всегда были побуждающим мотивом для того, чтобы перейти через них. Встретиться с теми, кто там, по ту сторону. Это как магнит. И поэтому движуха, если говорить на сленге, по всем этим путям и плаям, этим дорогам древним Карпат, была всегда интенсивной. Если посмотреть историю, то, конечно, там не было тысяч народов, но все было очень связано со всем вокруг. Гуцулы были первые, которые поехали. Еще в 17 или 18 веке они уже ездили в Боснию, или в Россию – на Одещину, или в Бессарабию. Не говоря уже о том, что ходили продавали скот в Силезию. И к ним тоже приходили разные люди за чем–то: за солью, за древесиной. И это все было включено в мировой процесс. И мне хотелось так показать эту Гуцульщину: да, была замкнутость, недоступные места, но, с другой стороны, было нормальное движение. Это была нормальная часть мира. И поселения… это такие поселения, которые сейчас существуют в Германии или Италии. Нельзя сказать город это или село. Да, это провинция. Но проблема только в образе мышления, только в том, насколько ты себя этой провинцией считаешь. Перемещение в пространстве одной жизни для людей из этих мест было очень большим. Вот это все хотелось мне передать.

А если говорить об инцесте, то, во-первых, так проще, потому что не надо придумывать, откуда взялась та жена, эта жена… Тут все они вместе и одна за другой. А, с другой стороны, мне хотелось передать, что то, что ты любишь, может присутствовать в различных людях, А еще я хотел сказать об обреченности, Это символ обреченности. Что, мол, вот так складывались эти независящие от человека обстоятельства, что приходилось оставаться с этой женщиной маленькой, и, когда она подрастала, и ты видел, что это та женщина, которая самая лучшая – потому что других ты не видел – ну и какая тут уже разница, дочь это или не дочь? Потом я хотел как-то выйти из этого противостояния между обреченностью и осознанным выбором.

А тебе на Украине часто такой вопрос задают, вот как я?

В самом начале – да. Теперь, когда прошло 10 лет, и это уже прочитало очень много людей, и когда оказалось, что это не забыли, и переиздается этот роман, то этот вопрос уже так часто не возникает. Но вначале спрашивали: почему инцест, что вы этим хотели сказать? А я всегда думал, что вот так сложилось. В этом моем мире вот так оно было. И по-другому… Там много есть объяснений. Ну не именно инцеста, а вот, скажем, такой формы сожительства или общности, когда не возникает ничего сразу, но когда люди каким–то образом друг возле друга живут и начинают понимать, что им хорошо. И со временем им становится все лучше и все интереснее…

1 Название, которое получила группа украинских писателей – Ю.Андрухович, В.Ешкилев, Ю. Издрык, Т.Прохасько и др., – публиковавшихся в 90–е годы 20 века в ивано–франковском журнале «Четвер» («Четверг»). К Станиславскому феномену также относят целый ряд ивано–франковских поэтов, художников, фотографов, музыкантов.

2 Известный львовский историк.

3 Юрко Прохасько (1970 г.р.) – украинский эссеист, переводчик с немецкого.

4 Украинская эксцентрическая поэтическая группа конца 80–х – начала 90–х годов 20 века.

5 Населённый пункт в Карпатах.

6 На Западной Украине в «немецкий» период также происходило массовое уничтожение евреев.

7 Так уже не будет, как было в первый раз (польск.).